Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остальное я и сам знаю – я видел, как он выходил из барака, пижама волочится по земле, зубную щетку держит в зубах на манер трубки. Я думал, он мыться идет, и удивился: Ягуар не то что Вальяно – тот каждую неделю моется, мы его раньше Водяным звали.
Очень горячий язык у тебя, Худолайка, такой длинный и горячий».
«Когда мать сказала мне: „Со школой покончено, пойдем к твоему крестному, пусть найдет тебе какую-нибудь работу", я ответил: „Я теперь знаю, как достать денег, и школу бросать не надо, не беспокойся". – „Что ты сказал?" – спросила она. Я осекся и так и остался стоять с разинутым ртом. После я спросил, знает ли она Тощего Игераса. Она как-то странно посмотрела на меня и спросила: „А ты его откуда знаешь?" – „Мы с ним приятели, иногда я ему кое в чем помогаю". Она пожала плечами: „Ты уже не маленький, – говорит, – смотри сам, я знать ничего не хочу. Не будешь приносить мне деньги – пойдешь работать". Я понял, что мать знает, чем занимались мой братец и Тощий Игерас. К этому времени мы с Игерасом залезали и в другие дома, всегда ночью, и каждый раз я зарабатывал не меньше двадцати солей. Тощий мне говорил: „Ты со мной разбогатеешь". Все деньги лежали у меня в тетрадках, и я спросил мать: „Тебе сейчас нужны деньги?" – „Мне всегда нужны деньги, – ответила она. – Дай мне все, что у тебя есть". Я и отдал ей все, кроме двух солей. Мне деньги нужны были только на то, чтобы каждый день встречать Тересу у школы, и еще на сигареты – я начал тогда курить свои. Пачки мне хватало на три-четыре дня. Однажды я закурил на площади Бельявиста, a Tepe меня увидела из своих дверей. Она подошла ко мне, мы сели на лавочку поговорить. Она сказала: „Научи меня курить". Я зажег сигарету и дал ей затянуться несколько раз. У нее перехватило дух, и она закашлялась. На следующий день она сказала, что ее всю ночь тошнило и она никогда больше не будет курить. Я хорошо помню это время – хорошие были дни. Приближался конец учебного года, экзамены начались, мы занимались больше, чем обычно, и почти не разлучались. Когда тети не было дома или она спала, мы шутили, лохматили голову друг другу, и я всегда волновался, когда она меня касалась. Я виделся с ней два раза в день, очень мне было хорошо. У меня всегда водились деньги, и я каждый день готовил ей какой-нибудь сюрприз. По вечерам я ходил на площадь на свидание с Тощим, и он говорил мне: „Приготовься к такому-то дню. Нас ждет очень тонкое дело".
Вначале мы ходили втроем: Тощий, я и Кулепе. Однажды, когда мы залезли в богатый дом в Оррантии, с нами были двое незнакомых. А чаще мы ходили одни. „Чем меньше, тем лучше, – говорил Тощий. – И делить веселее, и насчет доносов надежнее. Правда, иногда нельзя одним. Когда обед слишком богатый, надо побольше ртов". Почти всегда мы залезали в пустые дома. Тощий каким-то образом об этом заранее прознавал, он и объяснял мне, как пробраться внутрь – через крышу, в окно или через трубу. Вначале я боялся, а потом уже работал спокойно. Однажды мы забрались в один дом на Чоррильосе. Я пролез в дом через окно в гараже – Тощий вырезал алмазом стекло, – прошел к парадной двери, отпер ее, вышел на улицу и стал ждать на углу. Прошло несколько минут, и вдруг я вижу, на втором этаже зажегся свет и из дома пулей вылетает Тощий. Схватил меня за руку, шепчет: „Бежим, а то накроемся". Мы пролетели квартала три, не знаю, гнались за нами или нет, но испугался я страшно. А когда Тощий мне сказал: „Беги туда, а добежишь до угла, иди как ни в чем не бывало", я решил, что мы пропали. Я сделал, как он велел, и все обошлось. Домой я притащился поздно ночью, чуть живой, совсем окоченел, прямо весь дрожал. Я был уверен, что Тощего схватили. А на следующий день смотрю – ждет меня на площади и покатывается со смеху. „Ну и сюрприз, – говорит он. – Я как раз комод открывал – и вдруг стало светло как днем. Я прямо обалдел. Чудом мы с тобой спаслись – знать, есть Бог на небе"».
– А дальше что? – сказал Альберто.
– Ничего, – ответил сержант. – Только у него пошла кровь, и я говорю ему: «Не притворяйся». А эта скотина отвечает: «Я не притворяюсь, сеньор сержант, мне правда больно». И тут солдаты – они всегда друг за друга – начали галдеть: «Ему больно, ему больно». Я ему не верил, а он, может, правду говорил. Знаете, почему я так думаю? У него волосы были красные. Я велел ему умываться, чтобы он не запачкал пол в бараке. А он, болван упрямый, не хочет. Скотина, по правде говоря. Он даже с кровати не поднялся, ну я его и толкнул, только для того, чтобы он встал, сеньор кадет, а все давай кричать: «Не трогайте его, вы что, не видите – ему больно?»
– А дальше?
– Больше ничего, сеньор кадет, больше ничего, вошел офицер и спросил: «Что с ним?» – «Он упал, сеньор офицер, – ответил я. – Ведь правда вы упали?» А этот сукин сын говорит: «Нет, это вы разбили мне голову палкой, сержант». И остальные закричали: «Да, да, это сержант разбил ему голову». Сволочи! Офицер отправил меня в караульную, а его, скотину, в госпиталь. Вот уже четыре дня, как меня здесь держат на хлебе и воде. Совсем отощал.
– А за что вы ударили его палкой? – спросил Альберто.
– Да так, – сказал сержант. – Я просто хотел, чтобы он побыстрей вынес мусор. Здесь, если хотите знать, творится черт знает что. Заметит лейтенант мусор в бараке – получу три наряда вне очереди или просто ногами исколотит. А вот если я солдату дам по шее, меня сажают в карцер. И вообще, сеньор кадет, ничего хуже нет, как быть сержантом. Солдатам достается от офицеров, зато меж собой они все заодно, друг за друга горой. А вот на нас сыплется со всех сторон. Офицеры нас колотят, а солдаты нас видеть не могут, отравляют нам жизнь. Ей-богу, в солдатах лучше жилось.
Обе камеры находятся позади караульной. Они темные, высокие и сообщаются меж собой маленьким оконцем с решеткой, через которое Альберто и сержант могут свободно беседовать. В каждой камере под самым потолком – окошко; оттуда падают полосы света на рахитичную раскладушку, соломенный матрац и одеяло защитного цвета.
– Сколько вам тут сидеть? – спрашивает сержант.
– Не знаю, – отвечает Альберто.
Прошлой ночью Гамбоа сухо сказал ему, не дав никаких разъяснений: «Переночуете там, так будет лучше». Было только десять часов вечера. Набережная и двор пустовали, по ним неслышно гулял ветер, штрафники сидели в казармах, а кадеты возвращались из города только к одиннадцати. Сгрудившись у скамейки под окнами, солдаты разговаривали вполголоса и даже не взглянули на Альберто, когда он вошел в карцер. Первые секунды он ничего не видел в темноте, потом различил в углу прямоугольную тень раскладушки. Он поставил чемоданчик на пол, снял форму, ботинки и кепи, лег на койку и укрылся одеялом. До него доносился неимоверный храп. Он быстро заснул, но несколько раз просыпался среди ночи, а в камере по-прежнему гремел невозмутимый храп. Только при первых отсветах зари он разглядел храпевшего в соседней камере: это был сержант, долговязый парень с лицом сухим и острым, как лезвие ножа; он спал прямо в гетрах и берете. Через некоторое время солдат принес ему горячий кофе. Сержант проснулся и, не вставая с раскладушки, сделал Альберто дружеский знак рукой. Потом он рассказал, за что его посадили, и тут протрубили утреннюю зорю.