Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть узелков завязалась, когда мы открыли остров. Остров! Как только ему удавалось так долго скрываться от наших глаз? Ведь не было ни единого — в буквальном смысле слова — закоулка на всем александрийском побережье, который мы не знали бы назубок; на всяком пляже мы хотя бы раз купались, на всякой якорной стоянке бросали якорь. И все-таки остров как-то вдруг нашелся прямо у нас под носом. «Если хочешь что-то спрятать, — гласит арабская пословица, — спрячь в самом оке солнца». Он даже и не прятался — стоял открыто, чуть к западу от маленькой раки Сиди Эль Агами, от белого обрыва с маленьким, белее белого надгробным камнем в окружении пальм и невысоких фиговых деревьев. Обычная гранитная скала, извлеченная в незапамятные времена со дна морского землетрясением или каким-то иным подводным катаклизмом. Конечно, при высокой волне его легко было и вовсе не заметить; странно только, что даже на адмиралтейских картах он не значился, а ведь для судов среднего, скажем, водоизмещения он представлял немалую опасность.
Маленький остров Наруза первой увидела Клеа. «А это еще откуда?» — спросила она удивленно, и ее загорелая ладошка резко толкнула румпель вбок; яхта накренилась, затрепетала и вошла в затишку. Гранитная глыба была достаточно велика, чтобы служить прикрытием от ветра. Кружок спокойной голубой воды, а рядом — волны с грохотом разбиваются о камень. На тихой, обращенной к берегу стороне была выбита буква N, а под ней — старое ржавое железное кольцо: мы зацепили за него кормовой якорь, и яхта встала как вкопанная. Странно было даже говорить о том, чтобы сойти на берег, поскольку «берег» представлял собой узкую полоску ослепительно белых голышей и размером был чуть более каминной полки. «Да, это он, это остров Наруза», — воскликнула она в полном восторге от своей находки: наконец-то есть место, где можно будет холить и лелеять ее обычную страсть к уединению. Свобода полная, свобода белых морских птиц. Крошечный пляж был обращен на юг. Вся длинная, гнутая дугой линия берега с полуразрушенными башнями Мартелло и светло-желтыми хребтами дюн, медленно бредущих туда, где находился древний Тапосирис, была как на ладони. Мы распаковались, счастливые, как дети: здесь можно было плавать голышом и загорать, и никто нам никогда не помешает.
Именно здесь, должно быть, странный, диковатый Нессимов брат проводил время за рыбалкой. «А я-то все никак не могла понять, где он, этот его остров. Думала, может, к западу от Абу Эль Суира? И Нессим не знал. Знал только, что там под водой глубокая лагуна и затонувший корабль».
«Тут выбито N».
Клеа захлопала в ладоши от восторга и тут же выпуталась из купальника. «Ну, точно. Нессим говорил, что он тут не один месяц пытался подстрелить какую-то огромную рыбину, какую — он так и не понял. Это когда он отдавал мне гарпунное ружье Наруза. Странно, правда? Оно у меня в рундуке, я его завернула в ветошь, так и лежит себе. Я думала, может, сама что-нибудь подстрелю. Но оно такое тяжелое, что я с ним под водой не слажу».
«А что это была за рыба?»
«Не знаю».
Она, однако, вскарабкалась обратно на борт и извлекла на свет Божий громоздкий сверток. В нем были пропитанные маслом тряпки, а в них — то самое ружье. Приспособление было жуткого вида: на сжатом воздухе, с полым прикладом. Оно стреляло тонким стальным гарпуном длиной метра в полтора. Сделали его в Германии, по Нарузовым же собственным спецификациям. Выглядело ружье и впрямь достаточно мощным, чтобы убить большую рыбу.
«Страсть Господня, — сказал я, доедая апельсин. И: — Надо бы нам его опробовать».
«Я с ним не слажу. Может, у тебя получится. И ствол под водой гуляет. Никак не могла приспособиться. Но он был отличный стрелок, если верить Нессиму, и рыбу здесь бил действительно крупную. Но была одна очень большая, она время от времени сюда заходила, не часто. Он месяцами ждал ее в засаде. Стрелял по ней, но не попал ни разу. Надеюсь, это была не акула — я их боюсь».
«Их мало в Средиземном море. Вот в Красном…»
«И все-таки я уж лучше оглянусь лишний раз».
Слишком тяжелая штука, подумал я, чтобы таскать ее под водой; да и не охотник я на рыбу. И я завернул ружье в ветошь и уложил его обратно в пустой рундук. Клеа лежала на солнышке нагая, растекшаяся в сладкой неге, как тюлень, курила, прежде чем отправиться за новыми открытиями под воду. Лагуна мерцала изнутри, из-под киля яхты, как огромный, поблескивающий на солнце изумруд; долгие ленты мутноватого солнечного света пробивали его насквозь, медленно идя ко дну, как золотые зонды. Фатома четыре[91], подумал я и, набрав в легкие воздуха, упал за борт и позволил своему телу скользить вниз без помощи рук, как рыбе.
Красота была такая, что у меня перехватило дух. Как будто нырнул в неф собора, где витражи на окнах пропускают свет через десяток радуг. Склоны амфитеатра: лагуна постепенно спускалась вниз, к темной глубокой воде, — ее словно вырезал архитектор-романтик, одержимый тоской по прошлому: дюжина законченных наполовину галерей, функциональная скульптура. Отдельные камни и впрямь были удивительно похожи на статуи, и на секунду я грешным делом подумал, что совершил археологическое открытие. Но эти размытых очертаний кариатиды были рождены без человеческого участия, обточенные, оплавленные прихотливой волей течений в богинь, и карликов, и арлекинов. Светлый морской фукус, зеленый, желтый, снабдил их бородами — прозрачный нитчатый покров, играющий тихонько, расходясь и смыкаясь снова, как будто для того, чтоб намекнуть на потаенные тайны и снова надежно их скрыть. Я проталкивал пальцы сквозь плотный и скользкий зеленый скальп, и они находили внутри то слепое лицо Дианы, то крючковатый нос средневекового карлы. Пол этого заброшенного дворца был из пластичной селенитовой глины, мягкой, но не пачкающей ног. Терракота спеклась доброй дюжиной оттенков: голубовато-розовые, фиолетовые, золотые. Внутри, ближе к острову, было мелко — может, фатома полтора, — но там, где обрывались галереи, начинался резкий спуск, и вода меняла цвет с изумрудного на яблочно-зеленый и с берлинской лазури на черный, там было очень глубоко. Был здесь и затонувший корабль, о котором говорила Клеа. Я было понадеялся отыскать какую-нибудь древнеримскую амфору, но судно было, к сожалению, не очень древнее. Я узнал широкую эгейскую корму — тот тип каики, который греки называют трехандири. В корме была пробоина, киль сломан. Трюм был сплошь забит мертвым грузом потемневших губок. Я попытался отыскать нарисованные по носу глаза, но соленая вода сделала свое дело. Дерево осклизло, покрылось илом, и в каждой щели было битком раков-отшельников. Когда-то она, должно быть, принадлежала ловцам губок с Калимно, подумал я, они ведь каждый год приходят сюда за добычей, чтобы увезти затем улов на Додеканезские острова на переработку.
Потолок дворца взорвался вдруг светом, и ослепительное тело Клеа скользнуло вниз; вода смешала, сжала завитки волос, забросив их за спину, руки вытянуты вперед. Я поймал ее, скользкую, и мы завертелись, заскользили невесомо вниз, играя, как две большие рыбы, пока недостаток воздуха не выгнал нас снова наверх, к солнечному свету. Лечь на отмели, тяжело дышать и глядеть друг на друга — восторг, и перехватывает горло.