Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но стоит ему выйти, я стремглав кидаюсь к радиоприемнику и выкручиваю тумблер практически до шепота. Воротившись, он, естественно, замечает перемену и снова врубает на полную. Понятное дело, назревает скандал, которого мне крайне хотелось бы избежать, но что поделаешь? – радио совершенно не дает сосредоточиться – я тупо сижу, не написав и двух строчек.
Я боюсь, как бы не нарваться на “беседу по душам”: тогда уж точно прощай всякая концентрация, которая мне нужна позарез. А потому всячески пытаюсь отгородиться: сижу, отвернувшись, словно глухая креветка. Не реагирую, когда Хуго говорит, и надеюсь, что мой затылок достаточно красноречиво советует ему воздержаться от общения со мной. Это рискованная тактика: ситуация может накалиться еще сильнее. А ведь, казалось бы, в нашем распоряжении дом в две тысячи квадратов: можно разбрестись и не надоедать друг другу. Однако мне нужен интернет, чтобы проверить несколько фактов, прежде чем я отправлю материал, а доступ к нему есть только в гостиной. К тому же, будто дразня нас, под ярким солнцем блещут мерные протяжные волны. Чем уныло торчать тут, зашиваясь со сроками, давно бы уже свинтили на рыбалку. Да где наша лодка?!
После того как я трижды прикрутил радио, Хуго заговаривает со мной так, что я просто вынужден ответить. Мы дошли до фальбреста – верхней отметки ватерлинии нашего раздражения. Если я не обуздаю нервы, Хуго, к гадалке не ходи, вышвырнет меня из дома – иначе он не сможет спокойно работать. Хуго интересуется, зачем я все время глушу радио, которое, вообще-то, помогает ему сосредоточиться на деле, которым он, вообще-то, сейчас занят. И мне ли заикаться о том, что мне мешает шум, после того как прошлым летом в галерее я раз за разом крутил одну и ту же песню, пока Хуго развешивал картины – процесс, требующий, по мнению Хуго, полной тишины и концентрации?
Это новость для меня, но не для него. Он раз за разом намекал мне, что хорошо бы дать ушам хоть немного отдохнуть в тишине, а я, не слушая намеков, глушил его своим музоном. Одну гитарную композицию я ставил столько раз, что у Хуго до сих пор зуд по коже от рифа, с которого она начинается. А разве нельзя было просто сказать, чтобы я выключил – примерно так, как я прошу и канючу сейчас? Хуго говорит, что просил.
Тогда я замыкаюсь опять, возвращаясь в скорлупу глухой креветки. Вижу, еще чуть-чуть и он действительно вышвырнет меня – его удерживает только хорошее воспитание.
За несколько часов оба кое-как укладываемся в наши крайние сроки, сумев не довести ситуацию до скандала. Подчистив где надо и добившись желательной мягкости переходов, а также поменяв направление солнечного света, Хуго остается доволен результатом.
Тем же вечером садимся обсуждать мою статью – по мнению Хуго, моим формулировкам очень не хватает точности. Точности в чем именно, не суть важно, главное – я ведь о севере Норвегии пишу. Я парирую, что на его картинах с точностью тоже напряженка, особенно – на абстрактных. И потом, насколько мы вообще точны в наших действиях, когда вместе выходим в море? Например, при позиционировании методом триангуляции. Выбранные нами координаты не точнее легкой дымки в тридцати морских милях от нас – вот набежит она да и скроет наши координаты. А сколько раз нас обманывала сила течения в Вест-фьорде – не счесть! Снасти и краболовки снесет: мы думаем, они все еще под нами, на дне, а они уж давно на пути к острову Медвежьему.
– А точность в изобразительном искусстве, это что такое?
– Точность в изобразительном искусстве?! – переспрашивает Хуго.
Мне известно, что точность не является центральным понятием в изобразительном искусстве.
– Можно ли говорить о том, что изобразительное искусство противопоставляется точности? – спрашиваю.
– Нет, оно не то чтобы противопоставляется. Оно вообще не про точность. А стало быть, и не противопоставляется точности. Искусство, оно вообще совсем про другое.
Мы продолжаем развивать тему, и тут я заговариваю об акуле: меня очень волнует, что мы станем с ней делать, когда она попадется на крюк. В ответ Хуго начинает рассуждать с практической точки зрения, излагая последовательность действий. В то же время оба мы чувствуем, что вопрос содержит в себе подтекст, что вся эта затея с поимкой акулы имеет какую-то темную подоплеку. Мы охотимся на ровной чистой глади, в которой отражаются черные тучи. А под этой гладью – невидимые мели и острые камни, скрытые от нашего взора. Вода взбаламучена илом и грязью, взбитыми со дна тем, кого мы зовем чудовищем.
При правильном свете, то есть при свете дня, озаряющем фьорд, наша “миссия” прямо лучится осмысленностью. В то же время совершенно бесспорно и то, что наша затея превратилась в навязчивую идею, что проект наш стал делом чести. Мы успокоимся лишь тогда, когда глянем гренландцу в его мутные очи, из которых, вполне ожидаемо, будет свисать несколько длинных червей.
К чему нам эта дурацкая кровожадная затея? Удовлетворить собственное любопытство? Совладать с животным страхом? Может, охотничий инстинкт – жажда поймать самую крупную добычу из тех морских великанов, которые нам по зубам? Или в недрах нашего естества неизбывно живет легенда о хтоническом чудовище, стерегущем нас на дне морском, – легенда, наследуемая нами с тех незапамятных времен, когда мы сами служили добычей ныне вымершим хищникам, когда, поймав нас, саблезубый тигр тащил нас, полумертвых, в свою пещеру, чтобы в ее потемках насытить нами свою плоть? Или наша борьба с крокодилами, которые увлекают нас на дно и рвут на куски? Вращательные движения гренландской акулы, кстати, напоминают крокодильи.
Мы выиграли этот марафон благодаря лишнему килограмму мозгового вещества, которое сумели нарастить, – студенистой серой субстанции, позволяющей понять практически все, включая то, как устроено наше собственное сознание. Наследие древних времен присутствует в нас в виде глубинной памяти. Взять хоть телепрограммы про животных, которые смотрит Хуго: к чему нам бесконечно показывают хищников, а глубокий американский баритон за кадром еще и всячески пытается уверить нас, что вот эта коварная бестия сейчас непременно кого-нибудь сожрет?
Шершни для людей куда опаснее акул. В целом по миру акулы съедают порядка десяти-двадцати человек в год. За тот же срок мы убиваем около семидесяти трех миллионов акул. И считаем их опасными хищниками. Звучит как насмешка для нас с Хуго.
Не успеет акула напасть на человека, новость об этом разносится по всему свету. Воображение сразу рисует, как хладнокровная убийца с мертвящим взглядом атакует – бесшумно и внезапно. Пасть, усеянная рядами острых как иглы зубов, показывается из воды и хватает ничего не подозревающего пловца – за руку, за ногу, поперек туловища. Голубая вода обагряется свежей кровью; взяв верх в короткой неравной схватке, хищница довольно уходит на дно, уплетая кусок за куском человеческую плоть. Нас страшит сам факт того, что акула нас не боится.
Акуле никогда не стать победительницей конкурса “Мое любимое животное”. На одной чаше весов у нас панды, котята, щенки, дельфины и детеныши шимпанзе. На другой – акулы. Когда акула нападает на людей, до нас словно доносится голос тех древних времен, когда мы еще не подчинили себе мир с помощью передовых технологий. На несколько секунд мы вдруг теряем контроль над ним. Превращаемся из охотника в жертву. Вероятность действительно пострадать при этом ничтожна. И все-таки мы боимся – боимся угодить в холодную бездну, кишащую тварями, которые обглодают нас до косточки. Не оставив от нас и следа.