Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любая версия историософии России (усилия по определению «ядра» русской национальной идентичности в прошлом, будущем или в настоящее время) выстраивается исключительно как апологетика России, ее исторической судьбы, а значит – как оправдание хронической отсталости страны (определяемой так лишь в неустранимой перспективе сравнения с воображаемым Западом, оценкой с позиции сверхзначимого «другого»).
Русский национализм обостряется всякий раз после очередной исторической неудачи стать вровень с другими развитыми странами-лидерами[134]. В последний раз мы фиксируем его подъем по мере осознания самого факта провала демократического транзита 1990-х годов (особенно болезненного на фоне успехов других бывших соцстран, вступивших в ЕС – Польши, Чехии, Эстонии, Латвии и других, не говоря уже о бывшей ГДР). Каждая историческая неудача России активирует всплеск ее прежних имперских амбиций или геополитических идеологических претензий (в раннем СССР – это выдвижение на первый план на фоне полной разрухи, вызванной революционными экспериментами и экспроприациями военного коммунизма, его особой миссионерской роли в мире, в позднем – «доктрина Брежнева», обоснование советского доминирования и контроля в соцстранах и ограниченной экспансионистской политики в других регионах мира – в Афганистане, Африке, на Ближнем Востоке и т. п.). В новейшее время русский национализм растет как на дрожжах из-за отказа мирового сообщества признавать статус России как великой державы и учитывать ее особые права и интересы на постсоветском пространстве.
Имеет смысл различать кризис социального порядка (институциональной системы в целом, как это было к концу перестройки) и кризис легитимности власти (как в 2011–2012 годах). В первом случае функциональная роль «врагов» падает практически до нуля, во втором, напротив, приобретает очень серьезное значение.
В составе нынешнего российского антиамериканизма можно обнаружить следы всех предшествующих фаз исторического развития советского тоталитаризма: массированных периодов технических заимствований у Запада, обеспечивавших форсированную сталинскую индустриализацию[135], связанных с ними более поздних – политических и идеологических кампаний разоблачения внутренних врагов, чисток и репрессий, защиты от разлагающего влияния буржуазной массовой культуры и др. Но проявляться эти установки к США как к сверхценному символическому объекту могут в двух модусах или в двух типологических формах:
1) В спокойном состоянии российское общество признает превосходство США и собственную ценностную зависимость от идеального образа богатой и современной страны, мирового лидера, последней супердержавы (то есть свою технологическую и социальную отсталость); страна ориентирована на быструю рецепцию технологий, инструментальных достижений в различных сферах производства, образования, массовой культуры, другими словами – антиамериканские представления носят «спящий» или латентный характер.
2) В возбужденном, мобилизационном состоянии происходит быстрая редукция общественного мнения к самым примитивным и архаическим формам, в которых США предстают не просто явно враждебной силой, а метафизическим воплощением зла (то есть наделяются значениями безосновной и немотивированной агрессивности и желанием погубить, уничтожить Россию как некую идею или сущность). В ситуациях кризиса или ослабления власти антиамериканские стереотипы – с помощью некоторых политтехнологических катализаторов – могут быть «активированы» и стать основой для механизмов массовой консолидации вокруг режима против внешних и внутренних врагов. Структура массового сознания в этих случаях претерпевает рекомпозицию: прежние составляющие элементы, но уже в новой системе идеологических соотношений и пропагандистских «зеркал» идентификации образуют иную комбинацию значений, а следовательно, начинают играть совершенно другую роль, порождая, как в детском калейдоскопе, другие сюжетные «узоры».