Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не отговаривайте её ехать в техникум, развяжите этот чёртов узел наконец! Мне уши прожужжали вашей историей. Я понимаю, она впечатлительная, напридумывала себе бог знает что; уедет – успокоится. Встретит гарного хлопца. И вам спокойнее, неприятностей меньше. Послушайте совета старого хрыча, не отговаривайте! Потом ещё мне за совет спасибо скажете…
Не дожидаясь ответа, он ушёл, обмахиваясь шляпой, приговаривая: «Ну, жара! Ну, пекло!»
Звенел, захлёбывался голосами пляж. Плавились солнечные блики в лаковой черноте свежеосмолённой шлюпки. О чём-то Бессонов говорил у костра с ребятами, помешивая в ведре остатки варева. Но смотрел он мимо, туда, где по песку, на котором осталось аккуратно сложенное сиреневое платье, ступали босые ноги Елены Гнатюк, осторожно входившей в воду.
Она медлила, издалека чувствуя его взгляд. Знала – он любуется её лишь слегка прикрытой наготой, как любуются причудливым облаком, цветущей веткой, сверкающей рябью. Она отдавалась его взгляду с простодушием и отвагой любящего существа.
И, глядя на неё, Бессонов понимал: эта юная женщина стала частью его жизни, оторвать её от себя он уже не сможет.
2 Шлюпка спущена
Из дневника пионера седьмого класса Виктора Афанасьева:
Ура, шлюпка спущена! Полсела сбежалось. Был Занделов, завроно, произнёс речь. Директриса Прокофьева не была, уехала в Ленинград. Отец тоже отсутствовал, он по каким-то делам в Кишинёве. Охотник Плугарь и Мусью из двух ружей дали сигнальный залп (холостыми!), и мы с Мишкой Земцовым, Вовчиком Шевцовым и Венькой Яценко спихнули шлюпку в воду. Бессонов посадил в неё Занделова, свою жену Лучию Ивановну с сыном Алёшей и завёл мотор (купил на свои отпускные). Тот вначале не заводился, потом как затарахтел! И наша здоровенная лодка пошла! От неё даже волны расходились, как от катера! (Мы ее назвали «Отважный».) Скорость была хоть и небольшой, но шляпу с Занделова сдуло, пришлось вылавливать. Толпа кричала и хлопала! Такое здесь, в Олонештах, впервые!
3 Кремнистый путь
В неразрешимых ситуациях у Бессонова всегда было две отдушины: первая – охота (в июне уже запрещённая), вторая – запойное книгочтение, ставшее почти невозможным из-за жары, давившей духотой даже ночью, при открытых окнах. Теперь появилась третья – катерок «Отважный», примкнутый цепью к старому осокорю у пристани.
Ситуация же была хуже некуда. Ни сам Бессонов, ни его жена Лучия Ивановна, ни даже завроно Занделов не знали, что произойдёт в конце августа. Вдруг опять, как в мае, позвонят из Кишинёва, только на этот раз вместо слов «не надо торопиться с решением по Бессонову» скажут: «Как? Вы и на следующий учебный год хотите допустить этого неблагонадёжного товарища к воспитанию детей?»
Но может быть, не позвонят, забыв в чиновничьей суете о той непонятной мартовской проверке? Хотя разве даст им забыть завуч Афанасьев, на виду у всего села отчаливший на днях с первым пассажирским катером в сторону Кишинёва?
Но главной тревогой в клубке бессоновских неразрешимостей была семейная. В доме с аистиным гнездом на крыше он бывал по нескольку раз на дню, и всякий раз ненадолго. Его быстро утомляли крикливо-насмешливые выяснения отношений Лучии Ивановны с новой домработницей, капризная требовательность снующего из комнаты в комнату сына, криво висевший на кухонной двери отрывной календарь и одёжная щётка, которую он всякий раз обнаруживал посреди письменного стола, хотя, уходя к себе в хатку, обычно относил её на тумбочку, в прихожую.
И в хатке, где на топчане, на пёстром домотканом покрывале, всегда лежал раскрытым один из тяжёлых томов в потёртом кожаном переплёте, он не мог надолго отвлечься: возникали в воображении глаза Елены, полные непролившихся слёз, – там, у обшарпанных ступенек раймага, на виду у всех.
Несвобода томила его везде. И только на пристани, отмыкая шлюпку, погружаясь в неё со своей командой, рюкзаками и удочками, становилось легче. Стихия воды, слепящих бликов, вздыбленных облаков манила, обещая свободу, пусть недолгую, но такую полную, какая возможна здесь, в плавнях, лишь раз в году, в дни июньского половодья. К этому времени сюда, в низовья Днестра, докатывались со склонов Карпатских гор стаявшие снега и весенние дожди. Днестр взбухал, до краёв заполнял глинистые, двухметровой высоты, берега, укреплённые валом, и владельцы низинных садов и огородов гадали: остановится или перехлестнёт через вал?
Не останавливался. Вначале просачивался через гирла в озёра-старицы, затоплял по самые верхушки молодой камыш, по пояс – старые вербы, превращал лесные поляны в плёсы, а крутой берег с четырьмя осокорями-великанами – в остров. Потом всё-таки перекатывался через вал и шёл гулять по садам и огородам, подтопляя сараи, курятники и летние кухни, к которым теперь причалены были таившиеся раньше в прибрежных кустах вертлявые плоскодонки.
Катерок «Отважный», стрекоча мотором, пересекал просторную водную гладь, нырял в лес, исчерченный играющей рябью бликов, лавировал меж старых верб, задевавших седоков моторки длинными ветвями, шёл вдоль кромки камышей – это были контуры подтопленной старицы – к острову с четырьмя осокорями, где «команда Бессонова» оборудовала становище.
Здесь по ночам полыхал костерок, лопотал ветер листвой широченных, вполнеба, крон, звучали голоса и смех. Здесь шли вольные разговоры «про всё». Про гипноз – можно ли им остановить преступника. Про змей – как спасаться от их укусов. Про белых цапель – их изящные снежно-белые фигурки внезапно возникают в зелени листвы, но почему они белые? Это же мишень для стрельбы! Обычно у птиц защитный цвет перьев. «А может быть, это вызов природы? – рассуждал Бессонов. – Испытание человека: остановится он перед красотой или шарахнет дробью, чтоб добыть перья для шляпы любимой женщины?»
Толковали ещё и о том, как можно разжечь костёр в дождь. И почему мелкие озёра севернее Пуркар называют турецким словом «Кырмоаже», что в переводе означает «корки», «огрызки хлеба». А вот лес на склоне холма южнее Олонешт именуют «Ымпэрэтяской», то есть (с молдавского) «Императорским». Говорят, его посадили здесь по распоряжению русского царя, чтобы потом построить на вершине холма резиденцию, но так почему-то и не построили.
Но в тот вечер путешественников увлекло другое открытие. Глядя на искры, улетающие от костра вверх, вдоль мощных стволов и веток, в медленное, но неумолчное кипение верхней листвы осокорей, стали они гадать, сколько этим деревьям лет. И, услышав от Бессонова, что скорее всего четыреста, а то и все пятьсот, примолкли. Пытались представить, сколько же человеческих жизней уместилось в то время, пока эти белоствольные тополя тянулись вверх и вширь, каждую осень сбрасывая отшумевшую листву и выпрастывая весной новую.
Кто-то вот так же, наверное, сидел под ними у костра. Разговаривал. На каком языке? О чём? А времена шли. Прилетали и улетали птицы. Менял свои русла Днестр, образуя озёра-старицы. Менялся язык, звучащий на бессарабской земле, но какие-то слова оставались. Укоренялись на века, как вот эти деревья-долгожители.
Зябко становилось от таких мыслей – холодок вечности прикасался к ним.