Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отказ от интеркурса приводил меня в бешенство.
Мне было неясно, чего хотели от нас силы судьбы. Зачем они преподнесли нам такую черную, такую древнюю, такую глубокую страсть, а затем развели в разные стороны?..
Нет ничего страшней сексуально отвергнутой женщины, а он лепил из меня отчаянную, на все готовую ведьму. Как только я ни завлекала его, какие совращающие одежды ни надевала, как прозрачно (в том числе и прозрачным бельем) ни намекала, чего я хочу, в какие отели ни приглашала, он сводил наши встречи к чашечке турецкого кофе или объедкам обниманий в машине, во время которых получал все, что хотел (оркестрированный моими ртом и руками оргазм), но только не способами, необходимыми мне.
Женщины созданы для того, чтобы соблазнять.
В предлюбовной игре — а я вовсе не имею в виду игру за пару минут до коитуса, а так называемый брачный танец, когда он сидит в офисе, а она шествует мимо в вечернем вычурном платье, чтобы, под видом нужды в линейке и скрепке, обдать его запахом пьянящих духов — так вот, в этой игре женщина должна лишь принимать доходчивые, доступные позы, проходя, с волнительным задом и виднеющейся в прорезь подмышкой, мимо засевшего в кустах мужчины-змеи.
Но я отринула это вечное женское телоприношение и из жаждущей жертвы превратилась в агрессора.
Вместо того, чтоб убегать, я нападала, поднимая телефонную трубку, чтобы услышать его обволакивающий голос, мягкий как воск.
Вместо того, чтобы, прислонившись к стене в выгодной позе, выгадывать, когда он прошествует мимо, я пыталась взять судьбу и за ее твердый пенис, и за рога…
Подобная тактика лишь отдалила его от меня.
Только я принималась преследовать — как он начинал убегать.
Но все во мне противилось податливому женскому поведению, и стоять у стены в ожидании, с веером или бутафорским бокалом вина, я не могла.
……………………………………………………………………………………
Истории наши были очень похожи: он бился лбом, пытаясь найти связанную с искусством работу и вернуться в артворлд — а я билась лбом в его широкую грудь, пытаясь повторить тот первый половой акт, который так меня распалил.
Мы оба не понимали, почему наши усилия никак не могут увенчаться успехом.
Особенно диким казался мне факт, что именно в том времяпрепровождении, которое предоставляло нам величайшее удовольствие — т. е. в тех делах, в которых мы преуспевали больше всего (он был прекрасным экспертом в современном искусстве, а мне, кроме него, не попадался еще человек, способный так взвинтить и тело, и ум) — так вот, именно в тех областях, где мы сверкали больше всего, нам не удавалось ни на шаг сдвинуться с мертвой точки.
Вернее, он сдвинулся с мертвой точки лишь путем перемещения в свою смерть.
Если бы я сдвинулась с мертвой точки — я сейчас была бы мертва.
* * *
Не помню уже сам разговор, но однажды он — как бы в ответ на мои жалобы на жабью жлобскую каждодневность — процитировал на персидском пословицу про змею.
Я не поняла, каким образом эта пословица относилась ко мне.
Скорее, вспомнив расхожее персидское выражение про змею и куст мяты, он применил его к себе самому — или, вернее, к какой-то своей, вертевшейся у него на языке, но непроизнесенной вслух фразе. В нем было столько загадок и задних мыслей, что на его чувственных, восточных устах любая пустословица становилась полной глубокого смысла.
Пословица состоит из семи слов на фарси, но в его пересказе вышла долгая сказка.
Жила-была змея, и вход в ее обихоженную, уютную норку находился под ярко-зеленым мятным кустом. Поскольку ненавидимый змеей куст мяты рос как раз над входом в нору и его корни даже в некотором роде укрепляли ей крышу, каждый раз, когда змея пыталась заползти в свою щель, она вынуждена была вдыхать кошмарный запах, который просто выводил ее из себя.
— Ты как та змея, — сказал он мне, скаля безупречно белые зубы. — Хочешь залезть в нору и получить удовольствие, но путь к удовольствию лежит через неприятный тебе запах и вкус.
Какие конкретно удовольствия и препятствия имелись в виду, я не знаю, но эта переданная мне любимым голосом персидская мудрость — а также его образ, руки, глаза, и все его отчаянные попытки снова вскарабкаться на ту высоту, с которой упал — остались со мной на всю жизнь.
Зеркало номер 9
Ненастоящая смерть
Обнаружила страшный диагноз я совершенно случайно, через четыре года после его смерти, через восемь лет после того, как мой любовник пропал.
Я прекрасно помню нашу последнюю встречу: мы шутили, смеялись по телефону, потом он сказал, что едет ко мне. Я поразилась — ведь я зазывала его уже несколько месяцев, и каждый раз, сославшись на головную боль или занятость, после кофе он сразу же уходил — но тут вдруг растревожил меня неожиданным предложением, за которым последовал стук в мое сердце и звонок в мою дверь.
Мы сидели в моей комнате с коврами цвета невнятной горчицы, причем он посадил меня к себе на колени, стряхивая пепел на подлокотник кожаного черного кресла и показывая мне в Сети акции, которые приобрел.
Эти акции вдруг подскочили.
Они пошли вверх буквально на наших глазах, и у нас тоже все пошло вверх и закружилось: у него поднялся член, участилось дыхание, как-то сама по себе, без задержек, слетела льняная рубашка и брюки, и мы, как пловцы синхронного плавания, упали в постель.
Затем, когда его семя все еще было во мне, наполняя меня освежающим чувством орошения давно сухого колодца (я успела лишь накинуть халат, чтоб его проводить — он же, выполнив свое дело, спешил), он поцеловал меня в губы, посмотрел на меня пронзительным вневременным взглядом и ступил за порог.
До сих пор помню улыбки совершенного довольства на наших лицах.
На моем — потому, что мои иссушающие душу фантазии наконец превратились в дрожащую, как рябь на воде, мокрую явь (распрощавшись с ним, я в каком-то оцепенении легла на кровать, ощущая, как его влажная сущность впитывается в мои поры как счастье); на его — оттого, что все мои чувства сразу передавались ему.
Мы понимали друг друга как близнецы, с полуслова; заводились с полуфлюида, с пол-оборота, и вот до сих пор перед глазами стоит: я по одну сторону двери в махровом белом халате, в уютном, нагретом нашим дыханием, освещенном лампочкой домашнем тепле, с босыми ногами на аккуратной, чисто подметенной кафельной плитке, сберегающая в себе изошедшую из его тела, соскользнувшую в мое тело эссенцию, этот давно вымаливаемый мной эликсир; он — по другую сторону, на фоне вечерней сгущающейся темноты, сквозь которую виднеются дети со светлыми пятнами полотенец, вернувшиеся с купания или из ландромата, на неровной бетонной площадке с налетевшими на нее сухими листьями, птичьими перышками и песчинками, ржавой хвоей — темный, крепкий, прожженный жизнью и солнцем, с потаенным исподом, глядящий на меня сквозь пелену собственной тайны, сквозь печальную завесу времен.