Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немного.
Он Кеншо-авара в седло посадил и учил многому, но слабым был. Вечно в людях все искал хорошее, светлое… у каждого, мол, в душе сыщется.
Может, и сыщется.
К чему вспомнилось?
Девка, встав на цыпочки, коснулась губами губ. И выпила дыхание.
Брат перед самой смертью очнулся. И велел позвать Кеншо-авара… тогда еще просто Кеншо, мальчишку босоногого, одного из семнадцати сыновей…
Одного…
Шестнадцать братьев слишком много.
Но тогда Кеншо испугался, что понял он… понял.
— Я знаю, что ты сделал. — Ургай лежал на кошме, сшитой из шкур нерожденных ягнят. Он иссох. Посерел. И сделался страшен, как дух подземного огня. — Я знаю…
Он прогнал и рабов, и целителей, которые подпитывали силой гаснущий огонь его души, хотя все знали, что это лишь продлевает муку.
— Я ничего не сделал! Я ведь перед тобой руку совал…
…и бросил в кувшин уголек.
Простенький фокус, сунуть руку в кувшин, чтобы не задеть змею, в нем спрятавшуюся. Змеи поутру сонны и медлительны. И если быть осторожным, очень осторожным, то и руку вытащишь целой. Вот только не тогда, когда змея раздражена.
— Ты ее посадил… и ты бросил уголек… — Ургай поднял белую руку. — Подойди… я не стану мстить… и проклинать.
Кеншо-авар выдохнул с облегчением. Брату он верил. Тот, глупый, никогда не умел лгать, полагая, будто сильным ложь не к лицу.
— Я просто хочу понять… зачем?
Зачем?
Сложный вопрос.
А зачем убили тихую Лайвери-нани, которая никогда не желала власти, но довольствовалась лишь любовью своего мужа и господина? Она и Кеншо любила, сказки рассказывала, пела песни и называла своим мальчиком. В чем же она провинилась?
В том ли, что чаще других приглашал ее отец в свои покои?
В том ли, что поднес ей золотое ожерелье вперед старшей жены?
— Месть? — Ургай умел читать души.
Месть. И страх. Разве самого Кеншо пожалели бы?
— Мама была не права… не трогай остальных, — попросил Ургай. — Перстень… возьмешь потом.
— Конечно. — Кеншо вытер пот со лба брата.
Возьмет.
Дождется, когда ослабеет дыхание и лежащий на кошме человек сравняется цветом с этой же кошмой. Стянет с еще теплой руки и, вытерев тщательно, наденет на мизинец. Ныне он, Кеншо-авар, — старший сын…
— Проказник, — раздался нежный женский голос. И Кеншо-авар понял, что именно он теперь лежит на кошме, не способный пошевелиться. Он жив.
И дышит.
И… после Ургая настал черед Эфедри, который был силен и туп. С ним получилось легко… остальные… младших Кеншо просто велел удавить, когда отца не стало. Ни к чему грызня за наследство. Потому и отправились в огненный край что отцовские жены с наложницами, что отродья их…
— Вы, люди, смешные. — Девка сидела рядом, обнаженная, она была прекрасна и в то же время невыразимо уродлива. Кеншо-авар и сам не мог понять, как так получается, чтобы и прекрасна, и уродлива. А она сидела, перебирала его волосы, гладила щеки.
Улыбалась.
— Вы убиваете друг друга ради какой-то ерунды… власть… что такое власть? Призрак. — Она облизала свои пальцы. — Месть… страх… смешные, да… мы убиваем ради пропитания. И нас вы ненавидите, тогда как вы сами куда страшнее.
Кеншо-авар хотел было что-то сказать, но из горла вырвался хрип.
— Тише. — Девка положила ладонь на грудь, и показалось — упал огромный камень, выбивший остаток воздуха из ребер. — У нас с тобой целая ночь впереди…
— Зослава, а Зослава. — Рыжая Еськина голова вынырнула из зарослей малины. — Ходь сюды.
— Зачем?
Я огляделась.
Пусто… вот же, вроде ж и народу в деревеньке немало, а поразбрелись, поразбежались все.
— Ходь, дело есть…
У меня тоже дело было. Уж если кто и сумеет волосья собрать, так Еська. Сам же хвастал, что в прежние времена перо у утки выдрать мог, и так, что утка этая не шелохнулась бы. Оно-то братья его еще те гусаки, но нехай покажет умение.
В кустах Еська сидел не один.
— Доброго дня, — сказала Щучка, глядя под ноги.
— А…
— Ну… — Еська руками развел. Мол, знать не знаю, ведать не ведаю, каким-таким чудом она туточки оказалась. — Пришла вот… не гнать же ж.
— А в кустах чего сидите?
Малину-то изрядно поломал. А она аккурат в цвет вошла, вона белая, манит пчел. Те и вьются, гудят, а Щучка от этого гудения вздрагивает. Непривычно ей, стало быть.
— Да вот… — Еська за ухо себя ущипнул. — Просто как-то… неожиданно… получилось.
— А если посидеть, то ожиданно будет?
— Нет, подумал, может, ты Люциану кликнешь? Ты ж ей передавала…
Кивнула.
Тот свиточек, от Еськи полученный, как он сказал, авансом за работу, я Люциане Береславовне снесла и в рученьки отдала. Она ажно побелела вся, энтот свиточек увидевши.
Но сказать — ничего не сказала.
И спрашивать, откудова он взялся, тоже не стала, отослала меня да и сгинула на седмицу. Уж когда возвернулась, то и Щучкин след простыл, об чем говорить стало? Я молчала. Она молчала.
А тут вот.
— Зось, а Зось… позовешь?
— Позову, — кивнула я и, мыслю правильную ухвативши, сказала: — А ты за это с каждого из своих братовьев по волосу принесешь. Добре?
— Чего?
Еськины брови домиком поднялись. А чего? Можно подумать, я его попросила не по волоску, а по цельное голове… аль недослышал?
— По волоску, — повторила я. — По одному. С каждого. С Елисея… ну, ежель споймаешь…
Мыслится, что не Елисей это. Царю-то в волчьей шкуре несподручне бегать будет, да и волкодлаки, сказывала Люциана Береславовна, все ж от людей отличные. На них не всякая волшба действие возымает.
— …С Егора, с Евстигнея…
— Я понял. — Еська сел, ноги переплетши. Эк он узлами вяжется. — А тебе, Зославушка, позволь поинтересоваться, на кой сие надобно?
— Приворожить хочу, — буркнула я.
Вот же ж человече любопытный. Я ж его не пытаю, откудова он тот свиток взямши, за который Люциана Береславовна, мыслится, если б не цельную душу, но половину ее точно отдала б.
— Всех разом? — Одна Еськина бровь выше другой стала.
— Так… чтоб выбор был.
Щучка фыркнула и, не удержавшись, расхохоталась.
— Надобно мне… — Я поерзала, все ж в малиннике было неудобственно. Тесно. Колюче. Не повернешься, чтоб за плеть зеленую не зацепить.