Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дискутировать с некоторыми людьми на некоторые темы, такие, например, как “Сталин”, “Крым”, “Русский мир” или “Хочет ли Америка нас погубить-расчленить”, так же примерно странно и неловко, как объяснять анекдоты.
Вот мы слышим, допустим, нечто вроде такого: “Сказали же вам уже давно наши славные компетентные органы, что Катынь — это дело рук немцев, а вы опять за свое! Лишь бы только… И кто за вами, интересно, стоит? И не дает вам покоя наша славная история! И конечно, как всегда, во всем мы виноваты”.
“Мы”! Кто “мы”? Те, для кого палачи, вертухаи и стукачи всех поколений, объединенных металлическим именем и усатым портретом, — это “мы”, для диалога в принципе непригодны.
Им, конечно, интересна никакая не истина и не то, что и как было на самом деле. Им интересно прежде всего, “кто за кем стоит”. Недаром же я всегда был уверен, что психологию, этику и эстетику как советского, так и постсоветского человека сформировал такой социально-культурный феномен, как очередь.
Представления о стабильности и порядке, мире и благоденствии сводимы все к той же самой — строгой и стройной, никем не нарушаемой полукилометровой очереди за фрагментами коровьего скелета. Ну, или за тем же комбижиром. Да и не так уж и важно, за чем стоит эта очередь. Важнее всего — кто за кем стоит. Потому что “порядок должон быть”. Тот самый порядок, который “был при Сталине”.
Казалось бы, ну нет уже давно этого проклятого комбижира. И слово такое уже мало кто помнит. Так почему же до сих пор никак не может выветриться его незабываемый дух? Почему этот дух отечества столь, по-прежнему, сладок и приятен?
Откуда берутся эти люди, когда уже давно нет ни коммуналок, ни окраинных бараков, ни этих самых очередей. Не знаю, право. Знаю только, что были, есть и, скорее всего, будут и дальше существовать люди, для которых истина, добро и красота навсегда воплотились и воссоединились в образе вырезанной из ржавой жести и выкрашенной красной краской звезды, венчающей лагерную вышку.
Я думаю время от времени о том, по какой такой причине многие, очень многие из моих соотечественников столь облегченно и даже восторженно воспринимают вполне возможную перспективу изоляции страны от мирового сообщества. Почему они столь радостно и энергично, по-собачьи отряхиваясь от истории, от цивилизации, от базовых категорий современного мира, от мучительного, но спасительного опыта человечества, погружаются в цельный, нерасчленимый миф, где в самой даже гипотетической возможности критики и анализа видится смертельная угроза для этой вожделенной цельности.
Ну, допустим, с чекистами из “Озера”, углеводородной шайкой и агитпроповской дворней более или менее все ясно, вопросов особых нет.
Чуть менее понятно со статистически внушительной частью народонаселения, от темечка до пяток пропитавшейся неистребимым колхозным духом, непостижимым образом воспроизводящимся уже бог знает в каком поколении вопреки всякому диамату, утверждавшему когда-то, что лишь бытие определяет сознание. Бытие-то, казалось бы, вроде бы уже другое, а сознание все то же. Чудеса!
И уж совсем непонятно с так называемой образованной частью населения, уже кое-чего прочитавшей, кое-чего увидевшей и услышавшей, кое-где побывавшей и твердо усвоившей, что бутылки с вином надо хранить в лежачем положении, а устрицы различаются по номерам.
Думаю, что все это местный, самобытный вариант вечной, непреодолимой тяги к эмансипации, к персональному и коллективному освобождению, того самого стремления, которое, собственно, и движет историю в ее современном понимании.
Это тоже стремление к освобождению. К освобождению от утомительной рефлексии, от насущной необходимости сравнивать себя с другими, и часто, увы, не в свою пользу, от необходимости учиться и сдавать экзамены на соответствие определенному уровню, от неприятной обязанности время от времени смотреть на себя со стороны. Это освобождение от всего того, что в совокупности именуется современной цивилизацией.
“Не надо нам ничего этого вашего. Своим умом проживем. В соответствии со своими традиционными ценностями”. И тем сильнее привязанность к этим “ценностям”, чем очевиднее полная невозможность сформулировать или хотя бы обозначить эти самые ценности в сколько-нибудь внятных категориях. “Ценности, и все тут! Какие-какие! Такие! Сказали же вам — тра-ди-ци-он-ны-е! Чего тут непонятного-то! ”
Современный мир сложен, да. А от этого и возникает непременное стремление “впасть, как в ересь, в неслыханную простоту”. Понять можно. А оправдать — нет. Потому что радостный, с двумя притопами и тремя прихлопами отказ от сложности, а значит от современности, неизбежно превращает страну в ощетинившееся захолустье.
Именно в ощетинившееся захолустье, завравшееся и зарвавшееся, без устали гордящееся своей способностью — неважно, мнимой или реальной — устроить вселенскую смазь в мировом масштабе. А ведь тупость и неповоротливость в сочетании с проворной шкодливостью на многое способны, это правда.
Принято считать, что всем этим правят и рулят либо деньги, либо политические и человеческие амбиции.
Это отчасти так и есть. Но мне кажется, что тут еще и “строку диктует чувство”. И это чувство — неоформленное, властно ищущее выхода наружу — чувство иррациональной, неконтролируемой, хотя и умело направляемой ненависти. А ненависть всегда первичнее, чем ее объекты, которые подворачиваются под руку сами собой.
Эта никогда не удовлетворяемая похоть обрастает, оформляется, обеспечивается любой валяющейся поблизости идеологией или чаще плотным тупым мифом — чем более бессмысленным и более отдаленным от базовых категорий современного мира, тем он надежнее и соблазнительнее.
На всем практически протяжении российской истории “Мы лучше всех” меняется время от времени на “Мы хуже всех”, а потом обратно. Меняется всегда неожиданно, всегда стремительно, никогда не оглядываясь по сторонам и не отвлекаясь по пустякам, всякий раз проскакивая, зажмурившись, мимо вроде бы очевидного, но при этом мучительно невыносимого “Мы как все”. Так же примерно, как неисправный лифт не может остановиться на нужном этаже, всякий раз то поднимаясь выше его, то опускаясь ниже.
В этой вечной “неисправности лифта” тоже кроется одна из причин стремления к изоляции.
Изоляция — это легитимация беззакония и произвола, потому что больше некого и нечего стесняться, не своих же людишек в конце-то концов.
Это бунт пациентов психушки против медицинского персонала. В случае успеха можно не только самим окончательно уверовать в то, что “мы тут и есть самые настоящие наполеоны и македонские, а также Чингисханы и Тамерланы”, но и вполне безнаказанно, всеми способами, включающими прямое насилие, внушать это окружающим.
Это узаконенные этика и эстетика лагерного барака, одичавшей дворняжьей стаи или дворовой кодлы, где никакое право, кроме права силы, наглости, рептильной изворотливости и тупого нахрапа, даже и не рассматривается как сколько-нибудь серьезное.
Стремление к изоляции и стремление к ее преодолению во все времена делили общество на две неравные части. А сама изоляция — то укрепляемая, то ослабеваемая — в разные времена приобретала разные эстетические, стилистические признаки.