Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 1970-х годов идеологическая программа шестидесятников (построение социализма с человеческим лицом, возвращение к «ленинским нормам») уже воспринималась как стремительно обветшавшая и наивная. Интеллигенция лихорадочно искала новые нравственные опоры и ориентиры. Неудивительно, что нашелся спрос и на национал-патриотические идеи.
В 8-м номере журнала «Вече», вышедшем в июле 1973 года, было помещено эссе Венедикта Ерофеева о Василии Розанове, написанное им, как полагал Игорь Авдиев, «в уплату за гостеприимство»[547], оказанное Светланой Мельниковой. Сам Ерофеев в автобиографии конца 1980-х годов тоже подчеркнул, что текст о Розанове появился «под давлением журнала „Вече“»[548]. «Ты меня вынудила написать… впопыхах…» — обвинил Ерофеев Мельникову в интервью 1990 года[549], а Мельникова, полуоправдываясь, ответила ему так: «Веничка, ты говорил, что у тебя за полгода было девять трезвых дней. Ты недоговорил, что за три дня из этих девяти ты написал „Розанова“…»[550] «Он очень смешно и обстоятельно рассказывал, как ему предложили: мы тебе дадим на два летних месяца дачу, а ты пиши, — вспоминал Владимир Муравьев. — Потом он приезжал и говорил: „Мне в окошечко давали бутылку кефиру и два куска хлеба на блюдечке“»[551].
Как видим, над своей прозой о Розанове Ерофеев работал в условиях, прямо противоположных обстоятельствам создания «Москвы — Петушков». Тогда он чувствовал себя вольной птицей, теперь оказался чуть ли не в тюремном заключении. Однако получившимся результатом Ерофеев был скорее доволен. Интересные подробности о том, как он вместе с Владимиром Бибихиным на время обрел ерофеевское эссе о Розанове, приводит Сергей Хоружий: «Мои очень близкие друзья жили в старом желтом 2–3-этажном домике на углу ул. Чехова и Садового кольца, и соседкою по площадке была у них красивая и симпатичная Маринка Юркевич, девушка Венички, направляясь к которой он и переходил Кольцо, будь то выпимши или нет. Однажды я был у них вместе со своим другом Бибихиным, кто ныне известен миру как великий русский философ; и в это время хозяйка, пообщавшись с соседкой, приходит с пачкой листков А4 пополам и говорит: тут Веничка был, и вот он только что написал. Перед нами машинопись, „Василий Розанов глазами эксцентрика“. Мы уже уходили, но мой друг, увидев листки, крайне разволновался — сегодня читатели Бибихина знают, что с Розановым у него особые отношенья, — и немедля выпросил, чтоб ему дали их прочесть хоть на день. Пройдя квартал по Кольцу, мы входим в метро „Маяковская“ и уж на платформе я, оглянувшись, замечаю на полу листок. Поднимаю — это последний из пачечки. Володя, побледнев, сует руку за пазуху — пачечки нету! Мы медленно идем назад, через несколько метров — еще листок… выходим из метро, обратно следуем по Кольцу… — и на пути от Горького до Чехова обретаем листки все до одного! Хотя и с заметными загрязнениями — на дворе был ноябрь и слякоть». Иногда Ерофеев даже читал свое «развязное эссе» (автохарактеристика)[552] на домашних, полуподпольных вечерах. «Интерес к текстам Ерофеева у меня появился после того, как я услышал, как Венедикт Васильевич читает свое эссе о Розанове на какой-то частной квартире, — рассказывает лингвист Александр Барулин. — В те времена у него еще был прекрасный бархатный баритон. Перед ним поставили бутылку портвейна, которым он время от времени смачивал горло. Читал он прекрасно, с неподражаемым обаянием. Текст был необычным, ни на что не похожим, глубоким и умным».
Тем не менее появление прозы Ерофеева именно в националистическом журнале придало новую подсветку его образу в глазах значительной части оппозиционно настроенной интеллигенции. Позднейший итог был подведен безапелляционной формулировкой из «Записей и выписок» Михаила Гаспарова: «Вен. Ерофеев был антисемит. Об этом сказали Лотману, который им восхищался. Лотман ответил: „Интимной жизнью писателей я не интересуюсь“»[553].
Жесткую констатацию Гаспарова как минимум дважды прямо оспорили те, кто во второй половине 1970-х годов вошли в близкое окружение Ерофеева. «По-моему, это определение как таковое здесь точно не годится, — говорит Марк Гринберг. — Не был он какой-то уж юдофил особый, у него не стерильно-интеллигентское отношение было в этом смысле, но, конечно, никаким антисемитом не был. Я не помню, чтобы он не то что на меня, а на кого бы то ни было — в нашем кругу полно было евреев — проецировал всю эту хрень, нет, такого не было. Даже помню, что когда я был еще совсем молодой и что-то сказал за столом, абсолютно не могу вспомнить что, а Тихонов-козел ответил: „А ты, еврей, помолчи!“ — Веня, как будто у него зубы заболели, сморщился и проныл, почти провыл: „Ой-ой… Ну Тихонов…“ Веня, конечно, мог употребить выражение „жидовская морда“, но в применении к кому угодно — и к еврею, и к нееврею (да и я, кстати, могу точно так же)». «Не могу согласиться с глубоко мною чтимым М. Л. Гаспаровым, в своих блестящих „Записях и выписках“ однозначно назвавшим Веню антисемитом, — писал и Марк Фрейдкин. — Хотя, конечно, его отношение к евреям во многом обуславливалось вдумчивым чтением Розанова и, соответственно, было по меньшей мере амбивалентным. Кроме того, сюда примешивался и фрондёрский протест против традиционной юдофилии российской либеральной интеллигенции, тогда как и о первой, и о второй Веня обычно отзывался с неприкрытой неприязнью. Но в бытовом и чисто человеческом плане ни о чем подобном не могло идти даже речи, и здесь никого не должны вводить в заблуждение некоторые Венины бонмо из посмертно опубликованных записных книжек или то, что словечко „жидяра“ было одним из самых употребительных в его лексиконе. Это, на мой взгляд, носило во многом игровой характер, да и вообще Веня, как мне кажется, был гораздо более „театральным“ человеком и гораздо чаще работал на публику, чем о нем сейчас принято говорить»[554].