Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аристотель почти издевается над пифагорейством, Плотин поет славу Числу 5. Но так нередко бывает среди единомышленников. Две античные точки зрения на самом деле сопряжены в общих границах платонической традиции, их различие обусловлено только выделением различных сторон единого феномена «очисленности» бытия. Разница между ними – продолжаем эксплуатировать образные возможности отношений комплексно сопряженных величин – лежит только в области мнения-доксы, представлена только «мнимой» составляющей. В «Критике» предметно отстаивается мысль о том, что нападки Аристотеля на «идеальные» числа вовсе не означают, что сам критик не признавал существования идей (97 – 98), а «убийственные» аргументы против платонизма на деле оборачиваются лишь укреплением последнего, потому-то «пифагореец и платоник так и скажут Аристотелю: да, правильно!» (86). В заключительном томе «Истории античной эстетики» Лосев вновь использует эту мысль и подчеркивает, что «общая система соотношения разных слоев бытия у Платона и Аристотеля одна и та же» и что только «постоянная дистинктивно-дескриптивная склонность Аристотеля» заставляет его предпочтительнее относиться «к частностям и ко всему единичному в сравнении с общими категориями и особенно с предельно-общими» 6. Эта склонность «настолько была у Аристотеля сильна, что пифагорейские числовые конструкции он прямо высмеивал как нечто наивное и фантастическое», в чем был, как уже сказано, излишне категоричен, но и прогресс (с точки зрения платонизма) у Стагирита, как отмечает Лосев, «все-таки был, поскольку Аристотель умел мастерски характеризовать то, что он называл потенциальной природой числа и что мы теперь могли бы назвать осмысливающей и оформляющей природой числа. Аристотеля интересует порождающая роль чисел, которая у Платона, конечно, мыслится на втором плане в сравнении с вечной, предельно обобщенной и потому неподвижной природой чисел» 7.
Если теперь судить о взглядах Плотина, то для него, читаем у Лосева, «всякое число есть прежде всего субстанция, или, как он говорит, ипостась, а не просто только одно наше субъективное представление» 8, и потому в трактате «О числах» весь критический пафос направлен именно против неипостасийных теорий числа, «наивно-эмпирических» и «субъективно-психологических» (29 – 36). Это, конечно, антиаристотелианская позиция, но она такова только относительно способа видения мира, только в сфере гносеологии. Внимательное же изучение самого трактата VI.6, да еще вместе с разъяснениями к нему в «Диалектике», ясно показывает, что в онтологии-то Плотин и Аристотель значительно ближе друг к другу, потому как «потенциально-порождающая» функция чисел, выявление которой нужно ставить в заслугу Аристотелю, вполне воспроизводится или, вернее, наново открывается в философии числа у Плотина. Здесь будет как нельзя кстати сжатая характеристика Плотиновых построений, которую можно найти все в том же томе «Истории античной эстетики». В трактате Плотина, отмечает Лосев, «ярко фиксируется и кристаллическая раздельность числа, и его континуальная текучесть, и его сущностный (а не практически-вещественный) характер, и, наконец, его чисто смысловая и в то же время творческая эманация, общность которой иерархически располагается, начиная от сверхинтеллектуальной полноты, проходя через интеллектуально построенную систему и космически-душевную самодвижность и кончая растворением и дохождением до нуля в чисто материальной области» 9. Потенциальное бытие числа-абстракции Аристотеля смыкается со структурным, вовне изливающимся (эманативным) бытием числа Плотина. Этому не нужно удивляться, если помнить, что неоплатонизм (а Плотин – его ярчайший представитель) есть синтез платонизма и аристотелизма.
Собственную «комплексную сопряженность» имеют и две фундаментальные античные идеи – главные темы двух рассматриваемых лосевских книг. Плотин и Аристотель, гениальные преемники Платона, творчеством своим явили уникальный, кажется, пример столь глубокого развертывания прямо противоположных сторон одного и того же учения. Для характеристики этой ситуации полезно обратиться к универсальной схеме, которую Лосев активно использует в «Критике», а именно: «Диалектика вся ведь стоит на одновременном принятии положений, что А есть А и А не есть А» (44). Так вот, по Аристотелю, крайнему «формалисту», выходит, что всякое А есть только А и любое не-А всегда остается только самим собой (tertium non datur!), и принцип этот оставляет свой неизгладимый отпечаток даже на стилистике его трактатов – отсюда раздробленность философских текстов Стагирита, потому в них столь ощутима, как хорошо замечено, нехватка «союзов и предлогов» 10 и неизбежна, в свою очередь констатирует Лосев, «злостная краткость» выражения. Крайний же «диалектик» Плотин скорее эксплуатирует вторую часть «формулы» диалектики и, наметив некое А, склонен тотчас обнаруживать его как не-А, потому и философские категории у него, по определению Лосева, «все время находятся в каком-то подвижном состоянии, <…> в состоянии какой-то взаимной диффузии» 11. Вот пределы, вот два полюса, между которыми бьется собственная мысль переводчика и комментатора древних текстов, и в этом духовном пространстве ему самому принадлежит особое место: он воспроизводит «формулу» диалектики во всей ее полноте и тем защищает платонизм от экстремистских выпадов известных платоников. Дополнив по живому рубящие констатации одного из них (А есть А) необходимыми диалектическими моментами (ибо одновременно это же А есть не-А) в «Критике», укротив ускользающие категориальные взаимопереходы у другого (где непрестанно А есть тотчас же не-А) строгими отграничениями и оформлениями (когда не обойтись без фиксации А как только А) в «Диалектике», он создает как бы единый текст, которому вполне можно было бы присвоить условное название «Защита платонизма у Лосева». Можно даже выстроить своеобразное уравнение: «Критика платонизма