Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врачи утверждали, что мескалин никак не мог спровоцировать этот кризис; сеанс в Сент-Анн лишь снабдил Сартра определенными галлюцинационными схемами; его страхи пробудились вследствие усталости и переутомления, связанных с его философскими исследованиями. Позже мы решили, что они выражали чувство глубокого беспокойства: Сартр не хотел мириться с переходом в «зрелый возраст», «возраст взрослого мужчины».
Когда он учился в Эколь Нормаль, студенты там пели очень красивую жалобную песню о печальной судьбе, уготовленной ее выпускникам; я говорила, с каким отвращением относился он тогда к этой будущей судьбе. Первые два года преподавания его вполне устроили, поскольку он был счастлив покончить с военной службой; новизна этого существования помогла ему вынести сложности преподавательского труда. В Берлине он вновь обрел свободу и радость студенческой жизни; тем труднее ему было вернуться к серьезности и рутине положения взрослого человека. Разговор, который у нас состоялся в кафе «Муэтт» о безотрадности нашего существования, не был для него пустой болтовней. Он очень любил своих учеников, любил преподавать, но ненавидел взаимоотношения с директором, надзирателем, коллегами, родителями учеников; ужас, который ему внушали «негодяи», не был только литературной темой; буржуазный мир, узником которого он себя чувствовал, угнетал его. Он не был женат, он сохранял определенную свободу, и тем не менее его жизнь была связана с моей. Словом, в тридцать лет он вступал на путь, начертанный заранее: единственными его приключениями станут книги, которые он напишет. Первую из них отклонили; вторая требовала доработки; что касается его книги об образе, то в «Алкане» приняли только первую часть[57], и он предвидел, что вторая, интересовавшая его гораздо больше, будет опубликована еще очень не скоро. У нас обоих была абсолютная вера в свое будущее, однако будущего не всегда достаточно, чтобы осветить настоящее, Сартр вложил столько пыла, чтобы оставаться молодым, и поэтому в тот момент, когда молодость покидала его, для утешения ему нужны были яркие радости.
Я уже говорила, что, несмотря на видимость, мое положение было совсем иным, чем у него. Пройти конкурс, иметь работу: для него это само собой разумелось. Мне же наверху марсельской лестницы явилось радостное озарение: мне показалось, что я следую судьбе, я сама ее выбрала. Карьера, в которой, мнилось Сартру, увязает его свобода, для меня не переставала представлять собой освобождение. И потом, как написал Рильке по поводу Родена, Сартр был «своим собственным небом», и, следовательно, все, что касалось его, всегда оказывалось под вопросом, подобно множеству прочих зыбких вещей, а для меня напротив; для меня его существование оправдывало мир, который ничто не оправдывало в его глазах.
Поэтому мой собственный опыт не позволял мне понять причины уныния Сартра; с другой стороны, уже ясно, что психология не была моей сильной стороной, в особенности в отношении Сартра, и я не собиралась прибегать к ней. Для меня он был чистым сознанием и радикальной свободой; я отказывалась рассматривать его как игрушку неясных обстоятельств, пассивным объектом; я предпочитала думать, что он, по своего рода недоброй воле, сам творил свои ужасы, свои ошибки. Его кризис не столько напугал меня, сколько рассердил; я спорила, урезонивала, упрекала его в том, что он с готовностью смирился со своей обреченностью. Я видела в этом своего рода предательство, он не имел права поддаваться настроениям, угрожавшим нашим общим установкам. В такой манере бежать от истины, безусловно, заключалась и доля трусости; однако и трезвость взгляда мало чему помогла бы. Я не в силах была вместо Сартра решить его реальные проблемы; для того чтобы избавить его от временных нарушений, я не обладала опытом и необходимыми приемами. И, конечно, я не помогла бы ему, если бы разделила его страхи. Мой гнев, безусловно, был здоровой реакцией.
С ухудшениями и улучшениями кризис Сартра продолжался до самых каникул, он омрачил все мои воспоминания об этом семестре. Тем не менее, как и в прочие годы, я старалась учиться и развлекаться. Важная выставка под названием «Художники реальности» открыла нам Жоржа де Латура; шедевры гренобльского музея привезли в Париж, и я познакомилась с Сурбараном, на которого в Испании не обратила внимания. Я слушала «Дон Жуана» Моцарта, постановку которого возобновили в «Опере» в прошлом году. В «Ателье» я видела «Розалинду», поставленную Копо, и пьесу Кальдерона «Врач своей чести», где Дюллен сыграл одну из лучших своих ролей. Я ходила на все фильмы с участием Джоан Кроуфорд, Джин Харлоу, Бетт Дэвис, Джеймса Кэгни, Джинджер Роджерс, Фреда Астера. Я видела фильмы «Неуловимый», «Серенада трех сердец», «Преступление без страсти», «Весь город говорит».
Моя манера читать газеты оставалась все такой же легкомысленной. Как я уже говорила, я обходила проблемы, связанные с политикой Гитлера. Да и остальной мир оставлял меня равнодушной. Венизелос пытался совершить в Греции государственный переворот, который провалился; губернатор Хьюи Лонг установил в Луизиане странную диктатуру: такие события меня не интересовали. Взволновали меня лишь испанские события: в Каталонии и Астурии вспыхнули рабочие восстания, и правые, стоявшие тогда у власти, жестоко подавили их.
Среди второстепенных событий, наделавших много шума, были покушения, жертвами которого стали Александр из Югославии и Барту; бракосочетание принцессы Марины; суд над Мартуской, пускавшим под откос поезда, которого судили в Будапеште и который переложил ответственность за свои преступления на какого-то гипнотизера; таинственные смерти на Галапагосских островах — ничто из этого меня не интересовало. Зато мы с Сартром от начала до конца прочли отчет инспектора Гийома относительно смерти советника Пренса: дело сильно заинтриговало нас, ничуть не меньше, чем роман Крофта. По поводу прекрасной Арлетты Стависки я задавалась вопросом относительно проблемы, с которой позже я сталкивалась в более острых формах: существуют ли пределы, и какие, для верности, которой взаимно обязаны друг другу любящие мужчина и женщина? Вопрос, который тогда горячо обсуждался, касался права женщин на участие в выборах; Мария Верон, Луиза Вейс занимали яростную позицию во время муниципальных выборов, и они были правы, но поскольку я была аполитична и не воспользовалась бы своими правами, то мне было все равно, признают их за мной или нет.
Но в отношении одного вопроса ни мой интерес, ни мое негодование не ослабевали, я имею в виду скандальный характер, который приобретают в нашем обществе полицейские репрессии. В 1934 году на Бель-Иле сбежали юные правонарушители; к полицейской погоне за ними добровольно присоединились туристы, они перегородили дорогу машинами, их фары просвечивали канавы. Всех ребятишек поймали и так отчаянно избили, что их вопли взволновали некоторых жителей острова. В прессе распространились сведения о скандальном положении в детских каторжных тюрьмах: произвол при содержании под стражей, скверное обращение, расправы. Несмотря на широкую огласку этих разоблачений, дело ограничилось тем, что были приняты определенные меры в отношении наиболее провинившихся администраторов, но сам порядок не претерпел никаких изменений. На процессе Виолетты Нозьер суд постоянно отклонял доказательства и свидетельства, которые могли бы «очернить память отца», поэтому в пользу дочери не учли никаких смягчающих обстоятельств, и тогда как мучители детей отделывались обычно — даже если жертва умирала — тремя-четырьмя годами тюрьмы, отцеубийцу приговорили к гильотине[58]. Нас также возмутило неистовство американских толп у ворот тюрьмы Хауптманна, считавшегося похитителем ребенка Линдберга: он был казнен после четырехсот шестидесяти дней отсрочки, хотя его вину окончательно так и не установили. По иронии судьбы, которая не могла оставить нас равнодушными, один из самых ревностных защитников общества, прокурор Анрио, настолько прославившийся своей строгостью, что его называли «прокурор максимум», увидел, как на скамью убийц сел его сын. Дегенерата, эпилептика, с удовольствием мучавшего животных, Мишеля Анрио родители женили на дочери земледельцев, увечной и слабоумной, но с солидным приданым. Целый год в их уединенном доме в Лош Гиделе, на берегу океана, он избивал ее; он выращивал черно-бурых лисиц и никогда не расставался с ружьем, даже во сне. «Он меня убьет», — писала молодая женщина своей сестре; она рассказывала ей о своих мучениях, но никто не обратил на это внимания. И однажды ночью он убил ее шестью выстрелами из карабина. Чудовищным нам показалось не само преступление слабоумного, а сговор двух семейств, которые, из корысти и чтобы избавиться от них, отдали дурочку во власть зверю. Мишеля, кузена фашиста Филиппа Анрио, на двадцать лет отправили на каторгу.