Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло не так много времени после переселения дедуси в комнату с мышами, как его перестали кормить за одним столом со всей семьей под предлогом, что ему нужно выдерживать диету. Ему стали готовить отдельно, и ел он теперь на террасе за железным, покрашенным зеленой краской столом, который изредка летом выносили во двор. Кормили его плохо и скудно, потому что, как я помню, те сласти, которые мы приносили ему во искупление своих насмешек и ребячьих дерзостей, постепенно были заменены кусками хлеба, остатками жаркого, за которые нас часто наказывали, ибо, как говорилось нам, мы пачкаем платье и делаем плохо дедусе. Через некоторое время я действительно поверила, что своими приношениями мы вредим старику, и перестала носить ему куски. Но даже и сейчас, как это ни странно, я ощущаю угрызения совести, вспоминая его сморщенное личико с круглыми, чуть прищуренными глазками и то, как он мелкими неуверенными шажками переносит свое согбенное, все больше и больше слабеющее тело. Большую часть времени он проводил во сне, но как-то раз его невестка, необыкновенно красивая и мягкая тетя Мэриуца, решила с утра запирать его комнату на ключ под тем предлогом, что дедуся, отдыхая днем, не спит по ночам. Поскольку семья Петрашку большую часть дня проводила вне дома (утром уходили кто в епископию, кто в школу, потом все вместе отправлялись обедать к сводной сестре госпожи Петрашку, возвращаясь домой иногда даже поздно вечером), дедуся оказывался запертым снаружи на застекленной террасе, где ему оставляли кастрюлю с едой, приготовленной на целый день.
Старик прыгал взад вперед по террасе, словно большая саранча, испытывая ту же тоску, какую испытывают животные в клетке. Когда же мы, дети, спрашивали его, как он себя чувствует, то он быстро оглядывался вокруг своими выпученными глазками, вытягивал тонкую, словно струна контрабаса, шею и тихо отвечал: «Очень, очень плохо!»
Его напряженный взгляд, вытянутая шея, которая казалась необычайно длинной, низкий, глухой голос — все это невероятно забавляло нас, а также, я думаю, и взрослых, которые, вполне понятно, не говорили об этом ни его сыну, ни невестке. И действительно, как-то раз я застала врасплох своего отца (мне кажется, в тот день он выпил несколько больше обычного). Это было в субботу вечером. Мы были в гостях у Петрашку. Отец вышел из комнаты, где сидели взрослые, на террасу. Он спросил нас, детей, игравших на террасе и во дворе, о каких-то пустяках, посмотрел на наши игры, потом быстро, словно крадучись, подошел к дедусе, который сидел в темном углу и ждал, когда отопрут дверь в комнату, чтобы пойти спать. Задав ему несколько вопросов, отец вдруг нагнулся к нему и спросил:
«Как ты себя чувствуешь, дедуся?»
«Очень плохо!» — последовал ожидаемый ответ, и мой отец, довольный чем-то, посмотрел на старика почти жадными, блестящими от любопытства глазами, после чего удалился медленными шагами, стараясь держаться прямо.
Эта маленькая сценка поразила меня тем более, что отец мой был человеком мягким, в большинстве случаев мирным и очень часто, разговаривая с матерью наедине, поднимал голос в защиту старика. Я думаю, что это было каким-то минутным искушением, жестоким ребяческим любопытством.
Не прошло и года после приезда дедуси в наш город, как его отослали куда-то под Сибиу, где он вскоре и умер. Дело это весьма обычное, но я останавливаюсь на нем вот почему: те деньги, которые дедуся дал своему сыну, те полмиллиона, вырученные им от продажи дома, явились фундаментом для союза между моей матерью и Петрашку.
Я почти ничего не могу рассказать тебе о том, как начиналась любовь между Петрашку и моей матерью, я не знаю ни слов, которые они произносили, ни того, как они встречались, не знаю ни фраз, какими они обменивались при расставании, ни их взглядов, которые, видимо, были беспокойными и напряженными. Во всяком случае это было что-то необычайно сильное, что-то такое, что наэлектризовывало всех, кто приближался к этой светящейся искре, какой было начало их связи. Возможно, что это действительно была великая любовь, хотя под этим выражением обычно подразумевают что-то совершенно исключительное. Возможно, она была похожа на океан, вздымающий во время бури огромные массы воды к небу, или на «голубую ленточку весны, что вновь в весеннем воздухе трепещет», как сказал Мерике[6]. О великая любовь! Я, возможно, несправедлива, потому что не в состоянии описать их любовь, тонкий и нежный мир их чувств, горячие, быстрые и пугливые прикосновения рук, ослепляющие поцелуи, краткие, словно молния, объятия, единое биение их сердец в каком-то медленном ритме, таком полнокровном и вместе с тем таком хрупком, в томительном, сладостно болезненном, суровом и торжественном ритме, подобном течению времени. Может быть, они оба были созданы для этого чувства, словно два самых примитивных человека, невинных, будто дети, застенчивых и чистых. Не знаю!.. Не знаю!..
Я могу тебе поведать лишь о другой стороне их любви, которая предстала как проклятие, но здесь я уже могу рассказать все в подробностях. Первую сторону они скрывали, зато вторую выставляли перед всеми напоказ, в том числе и передо мной.
К полумиллиону дедуси, который доживал свои последние дни в полусознательном состоянии, словно зверушка, где-то под Сибиу, была добавлена примерно половина этой суммы, и на эти три четверти миллиона был куплен на главной улице города большой двухэтажный дом, старый, крепкий, с магазином на первом этаже. И, наверное, как вызов той морали, в которую они продолжали верить, а может быть, совершенно бессознательно, а возможно, из-за каких-то неведомых расчетов, этот дом был записан на имя двух любовников, Анны Мэнеску и Вирджила Петрашку. Действительно, та четверть миллиона, которая была приложена к дедусиным деньгам, была получена матерью от ее дяди епископа, «доброго дедушки», под видом