Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синий «жигуль» Живулькина лихо протрубил внизу, сверкнув на солнце, и, развернувшись, взлетел на подъём. Взвизгнули тормоза.
– Приехал… – подал голос Сан Саныч, сидевший, как и все взрослые, с подавленно-виноватым видом, глядя в стол, словно проштрафившийся ученик. Только у Сан Саныча вид был какой-то даже более вымученный, чем у всех прочих, точно у него ещё болели зубы. – Спасибо, – сказал он, принимая из рук Шурочки бутерброд.
– А вам с чем? – спросила она Жору.
Жора пожал плечами.
Шурочка намазала ему с сыром и с колбасой и принялась намазывать деду, только не на булку, а на хлеб.
– И без масла! – воскликнул Василий Исаич.
«Склероза боится! – без сочувствия подумал Жора. – До ста лет жить хочет. Все они, такие, хотят…»
Шурочка отложила намазанный кусок и стала делать бутерброд без масла, и, проникни Жора в её мысли сейчас, он бы опять – и ещё сильнее удивился. На самом-то деле Шурочка своего деда любила и многое ему простила, но случилось это только в прошлом году, после похорон Тамары Давыдовны, жены профессора. Тогда вдруг узнала Шурочка много нового про своего деда, чего не ведала прежде – что был он не только пособником коммунистов, но и – настоящий герой, не хуже тех ковбоев, что крадут красавиц в голливудских боевиках, только украл он бабушку… Из охраняемого вагона, из-под носа у немцев, когда её – молодую и красивую – везли фашисты в поезде умирать в гетто. Как громом поразило Шурочку это известие, и ещё больнее ударило то, что не случись тогда всего этого ужаса, этой смерти – этих страшных поминок и похорон – то жила бы и дальше она в полном неведении, не узнав всего ни про бабушку, ни про деда, ни про самого профессора. То есть, знала она, конечно, что была бабушка его школьной подружкой, и проучились они вместе в одном классе до самого конца школы, до того самого сорок первого года… Только учились они не с первого, а со второго класса, потому что когда привели Сан Саныча в первый класс, делать ему там было нечего, всё он уже умел – и писать, и считать, к слову сказать, мама была учительницей и как-то всему незаметно раньше времени научила. И потому определили его сразу во второй класс, где и была заводилой и круглой отличницей вплоть до самого выпускного её бабушка, живая и обворожительная, как огонь… Ну, а потом – все знают, что было потом: война. И весь класс сразу пошёл на фронт, и все погибли… за исключением профессора, был он на год младше, и это его спасло. На фронт он пошёл уже из эвакуации, после первого курса института, и стал радистом, и всю войну проездил в машине с радиостанцией под пулями и осколками, и весь был нашпигован ими и до сих пор – многие не удалось удалить после войны. Но вот – выжил, и, главное счастье – ни в кого не пришлось стрелять… И напарник попался близкий по духу – тоже радовался, что стрелять не надо, и тоже после войны, став математиком, защитил диссертации и и, как сам Сан Саныч, стал читать лекции студентам, только в Московском университете. Оба выжили. Как говорится, бог спас. А вот жену – питерскую красавицу, которую привёз Сан Саныч, возвратившись из аспирантуры, убила-таки война, дотянулась через столько лет… Потому что детство её прошло в блокадном Ленинграде… И хоть достались ей, как самой царице Тамаре, – и красота, и ум, и таланты, не было только одного – здоровья. Потому и ездить сюда, в этот палаточный рай, надолго было ей противопоказано. Выбивал профессор на лето единственную путёвку в профкоме и посылал жену в санаторий. А сам с сыновьями проводил месяц здесь… Но всё равно неизбежное случилось. Впервые, наверное, Шурочка столкнулась со смертью и поняла, какой это ужас и страх. Самое страшное в жизни – смерть… Самое страшное из всего на свете! И сидела она на этих страшных поминках после похорон, сидела совсем одна – потерявшаяся в переполненной институтской столовой среди знакомых и незнакомых людей и слушала, совсем не слыша, как плачущий голос профессора говорит речь о своей жене, сидела и, словно в отключке, думала, что же теперь будет? Что будет с мальчиками и их папой, и как они будут жить… И вдруг фраза, сказанная профессором вывела её из забытья. Так и резанула Шурочку эта фраза… Вроде не было в ней ничего особенного… Только не поняла Шурочка, о чём говорит дрожащий голос. И тогда она стала вслушиваться и сопоставлять… И вспоминать эту странную резанувшую фразу… «И так полюбила мою Томочку моя Соня… – сказал профессор, – так с ней подружилась! И взяла её в свою школу, в свой замечательный коллектив…» Что это ещё за Соня? – удивилась Шурочка, потому как знала, что маму Додика взяла работать в свою школу её собственная бабушка, когда ещё была там директором, всеми уважаемой Марией Александровной, и да, был у них в школе дружный замечательный коллектив… а какая там ещё Соня – она не знала… «Что за Соня?» – спросила она громко вслух. «Да бабушка твоя… бабушка!.. Кто же ещё!?» – укоризненно цыкнула и толкнула в бок какая-то незнакомая женщина в кокетливой шляпке и модном пальто из джерси, а вечером устроила Шурочка своим родным допрос с пристрастием. И узнала Шурочка, что настоящее имя бабушки – Соня! «И тебя Соней назвать хотела, да твой папа не согласился: «Чтобы в школе ещё дразнили? Никаких «сонь»!» Но ты для меня всегда – Соня…» – всплакнула бабушка, вспоминая былые дни, когда сделалась одна Машей, другая – Сашей. А стала она Машей тогда, когда дедушка украл её тёмной ночью из того страшного, охраняемого немцами вагона, посадил на коня, как заправский ковбой, и привёз на хутор, где прожила она всю войну, став Машей. И ни один из немцев, иногда заявлявшихся в хату, так ничего и не заподозрил: удалось раздобыть поддельные документы… А надо ж было так сложиться судьбе, чтобы Василий Исаич, бывший в тот год выпускником столичного ВУЗа – молодой инженер-маркшейдер, специалист по картографии… прибыл на практику из Москвы в город Минск. И надо ж было ему прибыть обязательно двадцатого июня и за несколько дней до войны насмерть влюбиться в соседскую красавицу Соню, как раз окончившую десятый класс… Вот так и случилось, что стала Соня ему преданной верной женой, какой бывает только еврейская жена, и такой же матерью его детям. И много обид и слёз, много упрёков от собственных соплеменников пришлось вынести за свою измену… Так что ж – ей надо было умирать в гетто?! И ездила потом Маша за своим мужем по тем самым «великим» стройкам, пока не осели в Москве, а потом на родине, в Минске с внучкой, оставив Московскую квартиру детям… И всё это проносилось почему-то сейчас в голове у Шурочки, пока намазывала она маслом кусок хлеба своему деду, а Жора смотрел на неё и чувствовал, что что-то странное происходит с ним первый раз в жизни…
– Настоящий хлеб… настоящий! – жуя, похвалил Сан Саныч, весь бледный и по-прежнему словно потерянный, – где мы его купили, в Каунасе?
– В Паневежисе, папа, – сказал Додик. – У тебя уже склероз!
– Правильно. Там ещё на углу был книжный магазин… И роман Окуджавы – тоже там… Климовичи отхватили, – вспомнил он, принимая из рук Шурочки бутерброд. – А знаете, на самом деле к белорусам литовцы хорошо относятся. Как узнают, что из Белоруссии… – он вдруг осёкся под недовольным взглядом соседа. – Зимой… – улыбнулся он, вновь что-то припомнив, – возвращался я из Вильнюса с конференции…
«Не знает: то ли одному потрафить, то ли другую заговорить…» – сочувствуя, подумал Жора, тайком наблюдавший за Шурочкой и вполуха слушавший торопливую речь профессора.