Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дилька смотрела на меня, поблескивая очками. Еще две девочки косились. Луиза их больше не обнимала: она свела ладони на уровне груди и что-то шептала, не отрывая от меня глаз. Молится. Праведница убырнутая.
Я заулыбался, чтобы не заплакать. Это не очень помогло. Поэтому я присел на низкую первоклассную парту и уставился в плавающий потолок. Что делать, я не знал. С другой стороны, все вроде сделал: сам спасся, сестра в порядке, дальше сами.
— У тебя ямочка на щеке, — сказала вдруг Дилька.
Я машинально буркнул:
— В башке у тебя…
Но все-таки ощупал лицо. Слез не было, а ямочка была — на левой щеке. Здрасьте такой красоте.
— Всегда была, — коротко сказал я, добавив почти про себя: — Привет от däw äni.
Ужасно захотелось спать.
Дилька протопала между партами и ткнулась мне головой в бок. По больному предплечью проскочила молния, но я не охнул, я провел по пробору сестры пальцем здоровой руки. Относительно здоровой, в смысле.
— Наиль, däw äni приехала, что ли?
Любит она däw äni. Да кто же ее не любит, особенно в ограниченных количествах. Я кивнул.
— А она здесь, что ли?
Я кивнул.
— Так пошли к ней, что ты сидишь?
Я хотел объяснить, что просто сижу, и все, и буду сидеть сколько захочу. Имею право. И пусть все хоть издергаются, извопятся и измолятся. Но сил ничего говорить не было. Сил осталось на донышке — дышать потихоньку да взглядом ворочать. С потолка в пустой угол, оттуда на малость осмелевших девчонок, с них на Луизу, ее торжествующие глаза, шепчущие губы и руки, с которых внезапно исчез розовый блеск маникюра. Или не исчез — просто не виден. Она ладони от себя держит, а ногти к себе, вот я их и не вижу.
Так не молятся. Вернее, молятся, но не богу. Откуда-то я это знал.
А если молишься не богу, то черту или кому-то из его департамента — это и знать не надо.
А у меня ни помолиться сил не было никому, ни голову повернуть.
Я тоскливо скосил глаза на Дильку и захрипел.
— Наиль, тебе плохо? — спросила она с беспокойством.
Глаза за очками выросли, скрылись за толстыми ресницами, раздулись на весь мир, и мир в них утонул, и я вместе с ним, напоследок небольно стукаясь о твердую границу то ли мира, то ли глаз поясницей, лопатками и затылком. Сверху захлопнулась крышка, отсекая все вещи, краски и звуки, кроме чьего-то загнанного дыхания — возможно, моего. И в такт этому дыханию ударил, как топором о рельс, звонкий голос:
— Audhu billahi mina şaitanir-racim![39]
Звон прокатился по мне, как по тесной комнате, оглушая, но и освежая, и махом вытеснил напавшую дурь. Я заворочался на полу, разлепляя глаза. Луиза развела и поднесла руки ко рту. Дилька, повернувшись к ней, отчетливо продолжила:
— Bismillahir-raxmanir-raxim![40]
Во дает, подумал я, но думать дальше было некогда — Луиза уже пришла в себя. Я выпрыгнул метра на три, как из рогатки, и занес над Луизой деревянное острие, прикидывая, как распихивать визжащих девчонок и как добраться до ее пятки — или сразу в темя бить, раз заслужила.
Мир раздернулся, Луизина распахнутая пасть заняла его почти целиком, а оставшееся место заполнил визг, надрывный, смертельно испуганный и абсолютно человеческий. И лишь теперь я понял, что должен был понять давно.
Луиза не убырлы.
Жила-была одна тетенька. Почти молодая, почти красивая, почти удачливая. С непыльной работой, какой-то зарплатой и собственной приемной — правда, кабинет за приемной был чужим. И так ее это «почти» заедало, что тетенька на все была готова, чтобы с ним покончить. И когда начальница сказала, что для этого надо не думать, а делать, что говорит начальница, которой виднее, тетенька решила слушаться. И покончила с этим, с сомнениями, да и с собой — почти. Чуть-чуть не успела.
Толку от Луизы не было, она не могла сказать больше пяти слов подряд, рыдала, просила прощения и валила все на Таисию Федоровну. Но суть я более-менее разобрал.
Жила-была одна директор школы. Нормально жила: на хорошем счету у начальства, приличная школа, толковые ученики с небедными родителями. Но решила директриса, что этого мало. Что можно школу сделать приличней, детей вышколенней, а родителей послушней и щедрей. А для этого нужна сила, которой будут подчиняться все-все, даже самые начальники и богачи. Тут как раз какая-то сила под руку подвернулась. Директор не стала разбирать, чистая это сила или наоборот. И договорилась с ней. И сгинула.
Это не рыдающая Луиза рассказала и не директриса, естественно, которая могла слабо дышать, а кроме этого, не могла ничего. Это я сам понял — и, наверное, не ошибся. Я другого понять не мог, хоть с ошибкой, хоть с натяжкой. Как Таисия Федоровна умудрилась пообщаться с убыром, уцелеть и заключить некое соглашение… Нет, не так. Это фиг с ним, как — когда-нибудь узнаю. А вот точно не узнаю и не пойму, как неглупая взрослая женщина с огромным административным и педагогическим опытом умудрилась ввязаться в договоры с тварью, которая договариваться не умеет в принципе. Это же не книжка про Мефистофеля и не кино про сделку с дьяволом. Это жизнь. В жизни даже ребенок всего один раз обещанию чужака верит, ну или два, если тупой совсем. Да и чужие люди, как правило, ничего не обещают, а если обещают, то так, чисто чтобы отвязаться. А уж нелюди…
Ну, она просто не знала. Она просто думала, что умнее всех, авторитетней всех. Ее же двадцать лет все-все-все слушались. Как можно было подумать, что кто-то не послушается? И как можно было подумать, что все, что она умеет и может, — как в ринге навыки велосипедиста? Не надо с ними соваться в чужой мир. И не надо на них надеяться, если чужой мир сунулся к тебе. Глупая это поговорка, про «С волками жить…». С волками жить нельзя. Можно убегать или убивать. А если по-волчьи выть, найдут по вою быстренько и горло откусят. За то, что не волк. И хоть ты всех вокруг восемь раз предай.
Директриса предала. И Луиза тоже. Всех. Своих, чужих, любимых, нелюбимых, отличников, балбесов, богатых и бедных. Сдали людей нелюдям. Сами, добровольно.
Ни один убырлы на такое не способен.
— Ну да, — сказала däw äni. — Только люди на такое способны. И на самое доброе, и на самое злобное. Причем иногда это один и тот же человек. А ты, Наилёк, говоришь — убыры, убыры. Убыры — это, так сказать, повод.
Фигасе повод, подумал я и чуть было не выступил на тему «Ты бы на сына и мужа своего посмотрела, поняла бы, какой это повод». Но не стал. Däw äni этого не заслужила, да и правота в ее словах была. Неприятная, но очевидная.