Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как, говоришь, зовут ту девицу, по которой сохнет твой князь? — спросила она, смахивая со лба испарину пожелтевшей от времени узорчатой ширинкой.
— Лотта, — отвечала Анна Фёдоровна.
— Это что за имя-то такое?
— Она шведка.
— Иноземка, значит? Это ничего. Заговорные слова равно на всех христиан действуют, — рассудила старуха. — Мы сначала чары её остудим, а уж затем князя твоего присушим.
Она положила на стол толстую, сильно потрёпанную и разбухшую от частого употребления тетрадь, ещё более древнюю, чем она сама, надела очки и, полистав серые, рыхлые страницы, нашла в ней нужное место.
— Слушай, дочка, и повторяй за мной слово в слово.
Анна Фёдоровна приготовилась слушать.
— Как реки быстрые в море-океан текут, — начала читать старуха мерным, протяжным голосом подобно запевающему заупокойную молитву дьячку, — как пески с песками ссыпаются, как кусты с кустами свиваются, так бы раб божий Феликс не водился с рабой Лоттой — ни в плоть, ни в любовь, ни в сладость, ни в ярость; как гора с горой не сдвигается, не сходится, глядит гора на гору да ничего не говорит, так бы и раб Феликс с рабой Лоттой не сдвигался, не сходился да ничего не говорил; как в тёмной темнице под гнилой половицей есть нежить простоволоса, долгоноса и глаза выпучивши, так бы и раба Лотта казалась рабу Феликсу простоволосой, долгоносой и глаза выпучивши; как у кошки с собакой, у собаки с росомахой, так бы и у раба Феликса с рабой Лоттой не было согласия ни днём, ни ночью, ни в радости, ни в горе. Слово моё крепко, аминь.
— …аминь, — закончила княжна вслед за старухой. Члены её охватила нервная дрожь, неприятное сомнение стало грызть её изнутри, ей начало казаться, что делает она что-то неподобающее, постыдное.
Старуха перекрестилась на образа в углах, пролепетала что-то про себя морщинистыми губами и перевернула несколько страниц тетради. Взглянув на княжну поверх очков, как бы желая удостовериться в правильности впечатления, произведённого на ту заклинанием, и увидав серьёзное, напряжённое лицо Анны Федоровны, она ласково сказала:
— А теперь присушим к тебе твоего князя. Вот тебе, дочка, верное средство. Пойди, милая, в баньку, попарься, а как выпаришься, стань на веничек, которым парилась-то, да говори так:
«Как выйду из парной байны, стану белым атласным телом на шёлков веник, дуну и плюну в четыре ветра буйных. Летите, ветры, в чистое поле, в синее море, в крутые горы, в дремучие леса, в зыбучие болота. Есть в тех болотах четыре брата — четыре птицы востроносы, медью окованы носы. Прошу окаянную силу дать им тоску и кручину. Летите, братья, несите тоску и кручину, на землю не уроните, на стуже не познобите, на ветре не посушите, на солнце не повяньте. Донесите всю тоску-кручину, всю сухоту, чахоту и вяноту великую до раба божия Феликса, где бы его ни завидеть, где бы его ни заслышать, — хоть в чистом поле, хоть на большой дороге, хоть в парной байне, хоть в светлой светлице, хоть за столом дубовым за кушаньями сахарными, хоть на мягкой постели во крепком сне. Садитесь рабу Феликсу на белые груди, на ретивое сердце, режьте его белые груди вострым ножом, колите его ретивое сердце скорым копьём, кладите в кровь кипучую всю тоску-кручину, всю сухоту, чахоту, вяноту великую, в хоть и плоть его, в семьдесят семь жил, в семьдесят семь суставов, в голову буйную, в лицо его белое, в брови чёрные, в уста сахарные, во всю красоту молодецкую. Чах бы раб Феликс чахотой, сох сухотой, вял вянотой в день под солнцем, в ночь под месяцем, в утренние зори и вечерние, во всякий час и во всякую минуту. Как май месяц мается, так бы и раб Феликс за рабой Анной ходил да маялся и не мог бы без неё ни есть, ни пить, ни жить, ни быть. Эти мои наговорные слова вострей ножа вострого, скорей копья скорого, злее сабли злой да ярей воды ключевой. И словам моим наговорным — ключ и замок. Замок — на дне моря глубокого, океана широкого, а ключ где — неведомо. Ныне и присно, и во веки веков, аминь, аминь, аминь».
Старуха закрыла тетрадь.
— Это верный заговор. Я его ещё от бабки моей слыхала, и всем он, слава богу, пособлял, — сказала она, снимая очки.
— Да разве же я его упомню? — вздохнула Анна Федоровна.
— А у меня тут всё на бумажке сготовлено. Вот возьми. Вставишь вот сюда, в эти пустые места, имя твоего князя и прочтешь, как я тебе сказала, после баньки. Не пройдёт и трёх дней, как он к тебе прибежит…
Анна Федоровна так всё и исполнила. Как ни привыкла она к удобной домашней ванне, а сходила-таки в русскую баньку, задвинула в дымоход вьюшку, намочила холодной водой войлочный колпак, натянула его на голову, попотела на самом верху полка, поплескала мягкого, дорогого пива на каменку вперемежку с водой из ушата, попарилась от души пивным, духовитым паром, похлестала старательно дубовым веничком по прелестным формам своим, потопталась на его прутиках, как было старухой указано, и всю грамоту старушечью от начала до конца прочла. И легко ей сделалось и весело, и молодое, крепкое тело её переполнилось томной, беззаботной негой, а сердце — сознанием любовной правоты своей…
3
В очередной приезд свой в Петербург, зайдя домой, чтобы проверить почту и телефонировать Маевскому, Навроцкий обнаружил письмо от матери. Старая княгиня сурово выговаривала ему за его, как она выражалась, «постыдную любовную связь с простолюдинкой» и грозилась лишить сына наследства. В который уже раз убеждался он в том, что матери известно о его жизни гораздо больше, чем он мог предположить. Он решил немедленно ехать в Тёплое, чтобы поговорить с Екатериной Александровной и успокоить её. Перед отъездом он послал Афанасия в Осиную рощу с запиской для Лотты, в которой уведомлял её о своей отлучке.
Екатерина Александровна встретила сына холодно.
— Да уж наслышана я о твоих амурах, — сказала она недовольно, как только Навроцкий явился к ней и попытался объясниться. — Стыд-то какой! Вишь, француженку в любовницы взял! Мало, что ль, достойных девиц вокруг тебя вертится?!
— Не француженку, мама, а шведку. И не в люб…
— Тьфу, ещё того не легче! — перебила Екатерина Александровна. — Она помолчала, что-то