Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такие ночи Васе хотелось встать, пойти к сосне и утешить ее, гладя корявый коричневый ствол. Он часто слышал, как больные утешали друг друга, жалуясь на свои, еще более тяжелые, чем у собеседника, хвори, и потому, мысленно разговаривая с сосной, он рассказывал ей, что скоро умрет, потому что от него отказались все доктора, а главврач, Томаш Кузьмич, держит его в больнице из жалости.
Вася привык к тому, что взрослые, поступая в палату, сразу же начинают интересоваться им, что медсестры о чем-то шепчутся, глядя на него, когда он ковыляет мимо, что бабы из соседних палат время от времени приносят ему гостинцы, жалеют его, гладят по голове.
В сущности, он был доволен своей жизнью: два месяца учения в школе были для него сущей мукой — он не мог сосредоточиться, стеснялся и, когда его о чем-то спрашивали, тупо молчал, покрываясь красными пятнами. Дома тоже жилось несладко. Мать долго не обращала внимания ни на синюшную его бледность, ни на приступы беспамятства, гнала сына в школу, требовала хороших отметок. Не раз, возвращаясь домой из школы, замечал он на столе недопитую бутылку и окурки папирос, хотя знал, что мать не курит. В больницах же его жалели, и, хотя после уколов в спину приходилось подолгу лежать неподвижно в постели, ему нравилось вызывать на лицах врачей напряженное, сосредоточенное выражение, как будто они решали с ним некую загадку. Всех остальных больных в палатах осматривали недолго, а когда в больницу приезжал какой-нибудь важный профессор или приходил главврач с практикантами, возле него они задерживались надолго, присаживались на кровать и подробно расспрашивали его; потом что-то поясняли студентам, которые оглядывали его так же любопытно и настороженно, как и вновь поступающие больные.
…Миновали февральские метели, затем мартовские оттепели, когда под белым и пухлым снегом начинает зарождаться жизнь, когда из земли прорастают еще не видимые людьми первые травинки, оживают неподвижные спящие коренья деревьев, быстрее начинает двигаться кровь в оцепенелых телах земноводных. В конце марта, когда на тающий снег, на деревья, на корявую сосну опустился густой, теплый туман, в палату пришел новый человек. Соседи Васи — желтолицый, нестарый еще язвенник Семеныч и молодой парень Александр, раздавивший во сне свой аппендицит и теперь лежащий с дренажной трубкой в боку, — любопытно осмотрели пришельца.
Новенький, худой и маленький старик в синей полосатой пижаме богатырского размера и серых вельветовых галифе, с широкими седыми бровями и аккуратными белыми усами, поздоровался со всеми, сел на свободную койку, отогнув одеяло и достав откуда-то из-под мышки тугой мешочек, начал выкладывать на тумбочку белое нежное сало, фиолетовые луковицы и промасленный кус хлеба.
— Проголодался, покудова шел, — объяснил он, отрезая сало и накладывая его на хлеб. — Раньше, бывало, пяток километров пройти — тьфу и нет. А сейчас чувствуется.
— Чувствуется! — уколол новенького Семеныч, нервно подогнув под ноги одеяло. — Чего в больницу при
шел, если ноги держат?
— Ноги-то держат, да осколок старый грудям дышать не дает. Как начну утром откашливаться — кровь свищет.
— Операцию, значит, сделают, — сказал Александр.
— Не-е! Операцию я не дам. Пускай подлечат немного, чтобы кровь не сильно шла, и все. Куда операцию! Семь десятков скоро, проживу и без операции, дотяну как-нибудь.
Он поймал взгляд Васи, улыбнулся ему:
— Что, малец, смотришь? Может, сальца, а? С лучиной… хочешь? Бери, не стесняйся.
— Не хочу, — мотнул головой Вася.
— Чего там — не хочу! Есть надо, а то будто с креста снятый. Светишься весь. Бери, ну!
— Ему уже ничего не надо, — блеснул из-под одеяла мутными белками Семеныч. — Куда!
— Ты меня моложе, а все равно уж хрен, старый хрен, и все! — рассердился новенький. — Мальцу в голову не следует ерунду вбивать.
— А ты бы не вонял тут луком, и без того дышать нечем.
— Это человек воняет, а лук — он первый лекарь. Семь хвороб лечит. Так и говорится: лук — от семи недуг. Слыхал?
— Дома бы и лечил свои хворобы! Ишь ты — хреном обзывает!
Хрен ты и есть, а больше никто. А что касаемо моего недуга, то лук — он семь лечит, а у меня восьмой. Понял?
Ночью Вася плакал. Просто за окном творилось нечто невообразимое, что он ощущал всем телом, всем своим существом. Густой, белый, фосфоресцирующий туман плотно облепил сосну, и она уже не жаловалась, не стонала, а слабо и удовлетворенно вздыхала, и слышно было, как истомно хрустели у нее веточки, а далеко внизу, где гремела река, гулко стучали друг о друга поздние льдины и время от времени ухал вниз песок из подмытого течением берега. Что-то происходило за окном, и Вася чувствовал себя выброшенным из общего хода жизни и не нужным никому: ни Александру, который храпел рядом, ни матери, которая радуется чему-то недоступному для него, Васи Шкутько, и уже не нуждается в его утешении… Кусая кулак, чтобы никто не слышал его всхлипов, он чувствовал, как слезы разъедают губу, треснувшую еще утром, и облизывал ее языком, но язык был тоже шершавым, тяжелым. Он боялся разбудить кого-нибудь в палате, боялся строгой медсестры Саши, которая сегодня дежурила на посту, и потому все тянул на голову пропахшее лекарством одеяло и поджимал под себя синеватые ноги с тусклыми желтыми пятками. Ровная жидкая тьма стояла в палате, от батареи шло горячее, неприятное, тяжелое тепло, и Васе казалось, что умереть — это и значит вот так лежать, задыхаясь от духоты и тьмы, боясь пошевелиться и всхлипнуть, рядом с чужими, равнодушными соседями. Переставая плакать, он высовывал голову из-под одеяла и каждый раз убеждался, что рассвет еще не наступил: так же равномерно храпел Александр, полуоткрыв