chitay-knigi.com » Разная литература » Альбом для марок - Андрей Яковлевич Сергеев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 52 53 54 55 56 57 58 59 60 ... 114
Перейти на страницу:
Дима проиграл, с удивлением согласился, что это профессионально, но сопроводить меня на Вертинского – под мою ответственность – все-таки отказался.

Как дают почитать книги, мы давали друг другу ноты. Он мне – Хованщину, рахманиновского Полишинеля, романс Глиэра О если б грусть моя. Я ему – Гранаду Альбениса и прочие переписанные от руки раритеты.

Дима говорил, что́ надо купить из нового. Так у меня появились прелюдии Шопена и Скрябина, я их играл по складам, для себя, лет двадцать.

Упоительны были наши предвечерние выходы на Неглинную-14, порыться в букинистическом. В стопах макулатуры встречались никому, кроме нас, не нужные Сибелиус, Синдинг, Де-Фалья, фортепианные переложения Вагнера.

Шли мы неспешно, Цветным бульваром – деревья на нем с той поры как будто не выросли.

– Фантастические танцы из опуса пятого превратились в опус первый. Шостакович что сделал? Переопусовал! Слово какое: переопусовка! – начинал я.

– Но что война для соловья,

У соловья ведь жизнь своя, – списано с прелюдии Рахманинова: та та́-та та́м, та та́м, та та́м, – отвечал Дима.

– Начало вальса из Щелкунчика взято из Прекрасной Елены, – не отставал я.

Со слов отца Дима передавал союзписательские новости: – что Кирсанову сталинскую премию дали потому, что вспомнили: он еще ни разу не получал,

– что в Куйбышеве в ресторане Григорий Новак вычистил зубы антисемиту Сурову.

Я говорил о том, какое счастье быть дирижером, какое счастье стоять в Большом зале консерватории лицом к публике и читать собственные стихи. (Мечты о дирижерстве и активное стихописание вытеснили недавние грезы об итальянском пении).

Дима отвечал, что в бальзаковской Истории тринадцати тринадцать друзей занимают разносущественные посты и выручают друг друга. Так и надо. Что на Алтае есть такие глухие места, где нет советской власти. Кто-то туда уже переселился.

Мы забредали чем дальше, тем глубже – и до расставанья на углу улицы Дурова мы, утопая в себе, говорили о главном, подробно, словами, из такой сути тогдашних себя, что сейчас этих слов не вспомнить – и пытаться не должно.

Дима был тем редкостным сверстником, кому я мог показать свои музыкальные сочинения. Он просматривал их дома и возвращал без комментариев. Только про танго на слова Невыразимой поэзы и балладу Семеро сказал:

– Что-то есть. – И тут же усумнился, что можно любить и Северянина, и Хлебникова.

Семеро происходили из восхитительной Дохлой луны – ее Шурка Морозов раскопал на удельнинском чердаке и обменял на марки. Безапелляционно-синие иллюстрации, роскошно разбросанные по толстым страницам стихи Шершеневича, Бурлюков, Хлебникова, Маяковского, Большакова разжигали мою страстную любовь к футуризму. Всю школу футуризм был синонимом вольного поступка, яркости, бодрости. И вот – первозданный футуризм у меня в руках, – и радость моя омрачена лишь тем, что из Дохлой луны в тридцать седьмые вырвали тетрадку с Госпожой Ленин. Однако, пологичному пэттерну, наступив на горло нумизматике, я взял за сотню пятитомного Хлебникова. Томясь, одолел всего – чтобы потом читать/перечитывать один первый:

      Где Волга прянула стрелою

      На хохот моря молодого.

Неожиданно судьбоносным оказался второй.

На одной парте с Димой до седьмого класса сидел Евтушенко – из седьмого его вышибли. Через Диму Евтушенко попросил у меня почитать Хлебникова. Первый том я пожалел, за второй Евтушенко прислал избранного Пастернака. Я раскрыл под партой на первом уроке:

      Февраль. Достать чернил и плакать!

      Писать о феврале навзрыд.

      Пока грохочущая слякоть

      Весною черною горит.

Я давно бредил черной февральской весною – но в лучшем сне не вообразил бы, что она уже в книге и что книга лежит у меня на коленях.

Меня затрясло. Математик Николай Николаевич пропел Э-э-э и удалил с урока. До звонка я читал в уборной.

Жизнь моя поделилась на до прочтения Пастернака и после.

Собственное восхищало меня, пока я писал. Дима и Вадя похваливали и поругивали. Сам я потом, трезвым оком, видел в себе Архангельского, Дохлую луну, Пастернака:

      Нежное; недужное

      Слабое и жалкое

      Облачко жемчужное

      Над землечерпалкою.

           Весенний запах в зимних лапах

           Сквозь непогоду, снег и лед

           Показывает, что на крапах

           Замерзших крыш, земель и вод

           Весны готовится приход.

      Как всегда, смеркаясь, с похоронным звоном,

      Бронзовит огней желтоглазый мятеж —

      Это город пляшет игуанодоном

      На пепелищах погибших надежд.

           А мрак разграфили огни этажей…

           Любовь проклятая эта!

           И сыпал фонарь по асфальту драже…

           О где ты?

И наряду с чистым художеством, время от времени почти через не хочу я выдавал что-то газетное в духе позднего Маяковского. Вадя и Дима не комментировали.

Самый позорный случай произошел летом в Удельной, когда я на досуге даже не без вдохновения сочинил поэмку о сорок первом годе – по образцу Высокой болезни. Был предельно собой доволен, и в голове шевельнулась безумная мысль:

– А что, если бы это прочитал сам Сталин?

Я не допускал, что Исаковский – Твардовский – Долматовский – Матусовский и Маршак с Симоновым могут кому-нибудь нравиться. И ничто не соединялось с тем, что обожаемейшего Пастернака не печатают.

Ждановские речи и постановления витали в воздухе, но проходили мимо сознания. Я их прочитывал – серые газеты на серых заборах. Композитор, который пишет муру и курит Дели, равно как Приключения обезьяны были для меня той же серостью, от которой я бегал с детства. И вообще, это как бы не тот Зощенко, который сочинил восхитительную Аристократку. И Эренбург, автор Бури – не Эренбург, автор Хулио Хуренито. Писатели раздваивались; любимые, лучшие почему-то делались никакими, казенными. Притом мне в голову не приходило, что речи и постановления как-то влияют на литературу и людей в литературе.

Несколько раз Дима заходил со мной на Четвертую Мещанскую к Евтушенке. Евтушенко устраивал для меня представление:

– У меня первый разряд по пинг-понгу!

(Он был расхлябанный, движения приблизительные, рука жидкая, влажная.)

– Мне дали визу в Советском спорте!

(Это значило, что отныне он благословляет в печать редкие стихи в спортивной газетке. Там же он впервые напечатался сам – о безработном американском боксере-негре.)

– Я провел ночь с поэтессой Т.!

(Были поэтессы Гиппиус, Ахматова, Цветаева; по моему разумению, Т. быть не могло.)

– Герои едут в колхоз – гениальные стихи!

(Я знал, что есть такой казенный поэт Гусев – не более. Евтушенко доставал книжку и, подвывая, читал.)

– Герострат – гениальная поэма!

(Глазкова я знать не мог – его самсебяиздат ходил только в кругах писательских.)

– Ты –

1 ... 52 53 54 55 56 57 58 59 60 ... 114
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности