Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маркиш выворачивает наизнанку стереотипный образ еврейского торговца, встречающийся во многих произведениях русской и украинской литературы XIX века, изображая нарушителями еврейской традиции украинских торговцев с их товарами. Десятая часть поэмы начинается с описания самых обычных реалий базарной площади: «На рынках и ярмарках / смотрите / на развевающиеся ленты, бусы, пуговицы и бадьи» («ofmarkn unyaridn / zidn flaterdike, kreln, / knep un tsibres») [Markish 1922: sec. 10]. Далее Маркиш описывает праздничную атмосферу базарного дня: «все лица отсвечивают счастьем». Однако посреди этого отрывка поэт напоминает нам, что конкретно этот воскресный базарный день пришелся на Йом-Кипур – то есть этот самый святой для евреев праздник был осквернен не только погромом, но и торговлей.
Пришло время для «Нейла»[283]! Скорей! Давай дукат!
Торговцы молятся за всех на бандурах
и меряют фальшивыми аршинами
замаранный
свиток Торы, чтобы порвать его и распродать по частям.
S’iz neile-tsayt. Af gikh! Arop-aruf a rendl!
Di betler davenen far yedn af bandures
un mit arshine falshe af geris,
farshmirte,
mest men sefer-toyreshe yeries!
[Markish 1922: sec. 10].
Эта сцена представляет собой оскверненную версию еврейской молитвы. Свиток Торы, очутившийся в одном ряду с лентами и бадьями, не только оказывается замаранным и продается кусками: продавцы еще и меряют его своими фальшивыми аршинами. При этом функцию еврейской молитвы выполняет здесь традиционный украинский музыкальный инструмент – бандура: «Торговцы молятся за всех на бандурах». На рыночной площади слышны теперь новые звуки и новая речь: память о еврейской молитве еще свежа, но ее место заняла украинская народная музыка. Праздничная атмосфера базарной площади со всеми этими лентами и бадьями ассоциируется у читателя с комическим пейзажем Гоголя, а именно с Сорочинской ярмаркой и развешанными под ятками красными лентами. Однако «Куча», написанная после недавнего погрома, описывает рынок, отмеченный трагедией: раньше здесь были евреи, а теперь их нет.
В последней строфе этой части поэмы Маркиш вновь упоминает атрибуты ярмарки из первых строчек, а затем рисует картину еще более страшного осквернения святынь:
«Эй, ленты, бусы, пуговицы и бадьи!
Забирайте их на здоровье!»
А где-то в канаве глупая свинья
мочится на десять заповедей…
«Hey, steynges, kreln, knep un tsibres!..
Trogt gezunt!»
Un ergets in a riv a khazer tamevate
netst oyf di esres heylike hadibres…
[Markish 1922: sec. 10].
Тора была разодрана в клочья, и свинья находит их, как гоголевский черт со свиной личиной находит куски своей свитки в «Сорочинской ярмарке». Свиньи и совершаемое ими осквернение у Маркиша отсылают к темной изнанке гоголевского фарса и противопоставляются веселому «забрасыванию калом», о котором писал Бахтин применительно к раблезианскому карнавалу [Бахтин 1990: 194]. Карнавальная ярмарка со всеми ее свиньями, лентами и поврежденными повозками – это место, где продают не только продукты, но и части сломанных вещей, и поэтому она является подходящим местом действия поэмы, в которой говорится о фрагментации Бога и народа. В описываемой Маркишем сцене орудием осквернения становится погром. Из разрушенного старого мира возрождается новый порядок, который должен заменить прежний уклад. Однако этот новый порядок оказывается всего лишь гротескной версией все той же старой истории про умирающего Бога.
Во второй половине «Кучи» Маркиш пишет: «Двадцать веков пройдут, на ковчег – новый крест – / выплюнь меня!» («tsvantsik kumende yor hunderts / rnikh oyf mishkn – tseylem nayem, / geyt bashpayen!») [Markish 1922: sec. 19]. Слова «выплюнь меня» отсылают к обычаю плеваться во время утренней молитвы «Алейну», которым евреи выражают свое презрение к идолопоклонству. Очевидно, что в поэме Маркиша явно выражено отвращение к религии во всех ее формах. То, что иудейский Ковчег Завета может оказаться «новым крестом», означает решительный разрыв с еврейской традицией. Впрочем, это выплевывание символизирует также и возрождение. Голоса из кучи, просящие, чтобы их выплюнули, отсылают либо к истории проглоченного китом Ионы, и тогда это мольба о новом рождении после смерти, либо к истории Иисуса, и тогда речь идет о воскресении[284].
Новый Ковчег Завета, о котором пишет Маркиш, означает конец как прежней религии, так и прежней коммерции. Еврейский поэт оплакивает гибель не только того, что прежде было свято, но и всего, что когда-то имело ценность. Теперь место обоих этих миров заняла огромная куча – новый Синай и новая Тора. В полном драматизма финале длинной поэмы Маркиш бросает вызов горам и рынкам, предлагая им сравнить себя с новой молельней, воздвигнутой на базарной площади: «Эй, горы и рынки! Призываю вас своей поэмой принести клятву, / Куча истекает кровью на гору Синай и на Десять заповедей» («Неу, berg un markn! Oyf a shvue rufikh mit mayn lid aykh, / Di kupe blutikit dem barg Sini op di tsen gebotn») [Markish 1922: sec. 22]. Два центра местечка – синагога и рынок – поменялись местами. Свитки Торы стали товаром, а тела убитых рыночных торговцев – молельней.
Маркиш сводит вместе различные литературные и литургические традиции. Он знаком с украинским литературным каноном, в котором коммерческий пейзаж служит для изображения народных гуляний и праздников. В то же время Маркиш обращается и к еврейской литературе, в которой с 1880-х годов этот же самый пейзаж выглядел источником все более явной физической угрозы. Как и его современники – сионисты, он сочетает эксперименты в области модернизма и формализма с еврейской традицией оплакивания. При этом, будучи революционером и антикапиталистом, немалую часть вины за гибель евреев Маркиш возлагает на мир коммерции. Гоголь, Квитка, Шолом-Алейхем – все они так или иначе показывали, что коммерческий пейзаж со всей его кажущейся праздничностью и изобилием на самом деле таит в себе угрозу душе, искусству или самому физическому существованию человека. Для Маркиша, творившего в разгар революции, исходящая от рынка смертельная опасность стала центральной темой всей его поэтики. Смешивая светские и религиозные топосы, объекты и высказывания, Маркиш лишает их силы. Остается только пустое пространство, где нет ни молящихся, ни торговцев. Именно из этого хаотического вакуума и взывает к Богу куча в последней строфе