Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти мысли бурлили в моей голове на следующий же день, когда я ехал с участка фронта у Териоки, на берегу Финского залива, через весь Карельский перешеек к Райкколе, на берег Ладожского озера. По пути я проехал через огромный лес Таппари – первозданную труднодоступную территорию, необъяснимо пугающую, мрачную и суровую, протянувшуюся от берегов реки Вуокса через леса Райкколы к заболоченным лесам Лумисуо. Все время шел снег, и в моем воображении деревья по обе стороны дороги были похожи на две высоких стены тюремного коридора. Над головами с карканьем летали стаи ворон, едва не касаясь верхушек елей и сосен, стволы которых были покрыты корой медного цвета. Огромные глыбы красного гранита, знаменитого карельского камня, торчали здесь и там в плотном подлеске; они были похожи на гелиографы, передающие сигналы на пеструю поверхность, покрытую деревьями и снегом. Впервые в своей жизни, гораздо больше, чем в джунглях в Джимме в Эфиопии[86], я на себе «почувствовал» весь ужас перед лесом.
Как отличался этот фронт на Ладоге от участка у Александровки и Териоки! Из окопов у Александровки и Териоки можно было почувствовать «запах» пригородов Ленинграда: домов, дорог, деревянных и железных оград вокруг садов и усадеб, телеграфных столбов, светло-синих почтовых ящиков, вывесок магазинов; даже сам воздух был пропитан запахами дыма, бензина, угля и асфальта, которые всегда сопутствуют большому городу, создают типичную атмосферу пригородов мегаполиса. У Куоккалы, Александровки и Белоострова повсюду царил человеческий дух.
Но здесь, на фронте у Ладоги, контраст был абсолютным. Укрытый от взгляда обширными лесами Карельского перешейка, которые протянулись до самых северо-восточных окраин города, город не столько демонстрирует, сколько скрывает свое присутствие. Тем не менее это присутствие ощущается: безмолвное присутствие за высокой стеной густого леса. Иногда кажется, что ты почти слышишь отработанное дыхание истязаемого города. Но главный участник драмы в этих местах – это лес. Дикий и безжалостный, он повсюду господствует, все поглощает, давит. Здесь запах человека уступает место более сильному запаху, одновременно едкому и сладкому, тонкому прохладному запаху листвы и хвои, беспорядочно запутавшихся веток, колоннад рыжих, белых и черных стволов деревьев.
Сразу же после нашего приезда в окрестности реки Вуоксы меня наполнило смятением жесткое, яростное дыханье бескрайних лесов Райкколы, ринувшееся мне навстречу под сводом низких облаков (начиналась непогода, с горизонта неслись снеговые тучи). Это было недоброе приветствие, навевающее тревогу. Я чувствовал себя несколько ошеломленным, я был охвачен страхом, который поначалу сам себе не мог объяснить. И вдруг, вырывая меня из плена тревоги, далеко справа от меня, практически позади, с направления от поселка Соккала, пронизывая низкие серые облака, в небе показались три советских самолета. Их металлический гул, матовые серебристые отражения их алюминиевых крыльев стали мне грубым неожиданным напоминанием о человеческих реалиях, которые резким толчком вернули меня обратно на землю, снова наполнили мое сознание пониманием моей смертности.
Столкнувшись с враждебной силой природы, с яростью и жестокостью, которые лес демонстрирует в гораздо большей степени, чем могут выразить море или самые высокие горы, с необоримой мощью, которой человек, тем более находясь на войне против другого человека, этой мощи он не может ничего противопоставить, не может рассчитывать на помощь, покой и безопасность даже для себя самого. Иногда все это может обернуться трагической иллюзией. Но сейчас фактически все это было лишь западней, капканом, в который меня загнало собственное замешательство. Ведь когда спустя лишь несколько часов я направился в самую глубь этого великого леса, мне в голову вдруг ударила мысль о том, что ничто не сможет заставить людей испытывать враждебность друг к другу, ничто не может поднять их и заставить пойти на конфликт, ничто не сделает их грубыми и жестокими, как эта неестественная жестокость леса. В лесу человек вновь открывает в себе первобытные инстинкты. К нему возвращаются его примитивные животные порывы, которые проникают сквозь тонкое переплетение его нервов, вновь возникают вне тонкого слоя условностей и запретов цивилизации во всей их девственной полноте и завершенности.
Неожиданное появление советских самолетов (тот тонкий гул над безрадостным пейзажем, тот единственный голос в небе) заставило меня инстинктивно оглядеться вокруг в поисках других людей, признаков существования человечества, доказательств присутствия здесь человеческой жизни, что должны были положить конец или, по крайней мере, уменьшить мое внутреннее волнение.
Первым свидетельством наличия людей, появившимся прямо в этом холодном, голом, диком месте, было нечто за пределами человеческого понимания. Подобно двум демонам, лежащим в засаде, двум «черным ангелам», изгнанным с небес разгневанным Богом, двум несчастным жалким «люциферам», на ветвях двух стоявших рядом елей повисли тела двух советских парашютистов. Группа финских солдат несла лестницы и различные приспособления, с помощью которых собиралась стянуть вниз тела и похоронить их.
Два трупа несчастных свисали с ветвей, как два мешка. (Однако в этом зрелище не было ничего хоть в малейшей степени ужасающего.) Тела мертвых русских в их мешковатых костюмах, похожих больше на одеяла, перешитые под фигуру человека, можно было скорее ощущать, чем видеть сквозь прорехи в ветвях. Через дыры в этих раздутых костюмах, которые напоминали мне костюмы игроков бейсбольной команды, проглядывала не советская форма цвета хаки, а порванные во многих местах мундиры серо-стального цвета, которые носили финские солдаты. В бесформенных костюмах тела двух солдат висели безвольно с болтающимися руками и свесившимися к шеям головами. Их обмороженные лица были того синевато-бледного цвета, что характерен для окоченевших от холода. Так они и свисали с веток: пули финских стрелков-лыжников, которые днем и ночью выслеживали парашютистов в лесу, настигли их еще тогда, когда они спускались с неба. (Почти каждый день советские самолеты сбрасывали группы парашютистов в финской военной форме, чтобы ввести противника в заблуждение.) Я повторю, что в этом спектакле не было ничего отталкивающего. Все действо напоминало одну из сцен, изображенных итальянским художником-примитивистом, в которой очертания фигур «черных ангелов» или демонов были рассчитаны таким образом, чтобы они вызывали у зрителя чувство религиозного ужаса. И на самом деле я сейчас испытывал чувство религиозного ужаса: ведь перед моими глазами явилось конкретное свидетельство гнева Божьего, последняя сцена драмы, разыгранной в несколько экзальтированном, выходящем за рамки человеческого виде. Эпилог к трагедии о гордыне, о предательстве и восстании «черных ангелов». Я думаю, что Уильям Блейк в своем видении ада никогда не видывал ничего настолько грандиозного и ужасающего, настолько типично библейского, как это; даже когда он изображал ангелов, усевшихся на ветках дерева, как на картине «Бракосочетание неба и ада», что находится в галерее Тейт в Лондоне. Один из несчастных мертвецов потерял ботинок, который лежал в снегу у подножия дерева. Он выглядел необычно реальным и даже живым, тот одинокий ботинок у подножия дерева, пустой ботинок из грубой мерзлой кожи, печальный, растерянный, испуганный ботинок, которому больше не суждено ходить, который никуда не может бежать. Ботинок, я бы выразился на манер По, который «смотрел вверх» с выражением ужаса, с выражением, в котором было что-то от животного; как собака, которая смотрит на хозяина, заклиная его о помощи и защите.