Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Травами, минералами, внушением — срабатывает всё вместе. Самое сильное воздействие на болезнь оказывает самовнушение. Если человек умеет поместить солнце в больной орган и крутить его справа налево, если умеет разговаривать со своим больным органом и внушать ему — мол, болезнь уже уходит, почти ушла, в конечном счёте, он болезнь победит! Человек не знает собственных ресурсов, силы в нас заложены огромные. И врач обязан, прежде чем лечить, изучить эти силы и ресурсы своих больных.
Голос Альберта перестаёт быть различимым. Стучат часы, стучит в висках. Альберт смотрит на неё, как смотрят на царевну, только что, минуту назад, бывшую лягушкой.
Она видит, он говорит. Силится услышать его, не может. Она видит, он понимает, что с ней. Он знает всё и про жизнь и про смерть. Он нарочно говорит, что не знает. В нём спрятан огонь, он — гейзер. Почему же не подойдёт к ней, разве он не чувствует, как они — вместе?! Ей кажется: коснётся её Альберт, и она сразу поймёт то, что он пытается втолковать ей, и через него приобщится к вечности. Это уже было: снег повис над ними. Повис и не падал. Тогда она ещё не поняла, не сумела. Он заодно с небом, и со снегом, и с вечностью, и, раз они сейчас так вместе, она тоже станет частью вечности. Нужно только, чтобы он подошёл к ней.
Она уверена, женщины в отношениях с мужчинами активными быть не должны, Марья затаилась и ждёт. Вечер ждёт, другой. Она устала от ожидания. Это именно страсть. По-другому не назовёшь. Почему же он не подойдёт к ней?
Его никто не заставляет, по своей воле он здесь, в её доме, сидит до ночи. Зачем мучает её? Почему не хочет понять: она ждёт его?! «Ну, подойди!» — молит про себя.
Он не слышит. Она не выдерживает — встаёт, ставит тягучее сентиментальное танго пятидесятых годов. Какое-то время ещё медлит около проигрывателя. Но он продолжает сидеть. Хрустит печеньем. Неверными ногами, дрожа от страха, с вымученной улыбкой на физиономии, подходит к нему. «Потанцуем?» — спрашивает игривым голосом, неизвестно откуда взявшимся.
— Нет.
Послышалось? Он сказал — «нет»?! Зажмурившись, сама удивляясь своей смелости, пытаясь сохранить игривость и лёгкость, спрашивает «Вы не умеете?» и открывает глаза, и смотрит на него.
— Умею.
Глубокие, без дна, глаза смотрят на неё в упор. И только в это мгновение Марья понимает: он чувствует их соединённость и хочет встречи ничуть не меньше, чем она.
— Почему же? — с усилием, едва сдерживаясь, чтобы не склониться к нему и не коснуться его лица губами, спросила.
— Не могу, — ответил. Однако встал.
— Прошу вас, — отчаянно прошептала, потянула к нему руки.
Осторожно он обнял её.
Честно хотела танцевать, но, попав в его руки, ощутив бережность их и нежность, припала к нему.
Громыхает в ушах танго. Плывёт полумрак. Его душа, её душа — где чья — неразличимо: наконец их вместе несёт музыка.
…Короткое мгновение в огне, и — одна. Он снова далеко, а ей осталось неприятное ощущение непотушенного пожара. И голос:
— Спасибо. Я люблю тебя, Маша. — Она стала слушать. — Что ты сделала со мной?! Я не я.
Зачем он говорит слова? Если «люблю», то почему он так далеко от неё? При чём здесь «спасибо»? Где вечность, которая должна была раскрыться перед ней?
«Потуши меня!» — хотела попросить и прикусила язык, поняла: он уже остыл.
Душа — к душе. Это произошло? Она вобрала в себя его душу?! Поэтому она горит? Поэтому её так много сейчас? И безгранична нежность к нему, и безгранична благодарность. И его радость — в ней. Она больше не одинока. Но почему она не может успокоиться и так жаждет его?
И изо дня в день, из месяца в месяц — постижение тайн лечения, книги и разговоры, ток высокого напряжения, сжигающий их, и всё равно — жажда!
Теперь Альберт остаётся иногда у неё. Впервые за долгие годы не зябнут плечи, отдыхом, снами наполнены ночи. И только страх перед тётей Полей оскорбителен: почему она должна в своём доме — разведчицей — прокладывать Альберту дорогу в туалет и в ванную?! Почему нельзя открыто бросить в лицо тёте Поле: «Это мой муж»?!
Почему Альберт не зовёт её замуж? Она ждёт: вот сегодня. И на следующий день ждёт: вот сегодня! Чувствует же она, он любит её больше самого себя! Почему же, как Игорь (хотя у них с Альбертом всё по-другому), неусыпно следит за тем, чтобы она не забеременела?
Случайность совпадения, или в ней есть какой-то дефект, какая-то ущербность, о которых сама она не знает, но которые сразу бросаются в глаза мужчине и определяют его поведение? Ей казалось, когда любишь, хочешь от любимого ребёнка. Почему же Альберт не хочет и замуж не зовёт?! Любит же он её! Что же, она не достойна быть женой, матерью, а может быть лишь любовницей?
Возвращаются к ней бессонные ночи и неуверенность в себе: снова она ходит, низко опустив голову, глаза от людей прячет. Перед Альбертом заискивает и — отталкивает его, когда он берёт в ладони её лицо, когда хочет поцеловать.
В одну из минут, коронующих её на царство, когда он смотрел на неё, как смотрят только на очень любимую, и гладил её, как гладят только очень любимую, решилась:
— Я хочу ребёнка от тебя!
Ещё минуту он держал руки на её плечах, но уже в следующую убрал. И таким сделался виноватым, таким опрокинутым — растаял сугроб, от сугроба осталась грустная лужица!
Неумело, долго одевался. Как впервые в жизни, неумело, путаясь в глянцевых концах, завязывал галстук. Не собраны в гладкие фразы слова — «прости», «я не мог», «мне так тяжело», «надо было давно». Брошенная им в жалкой позе, поняла, что уже не успеет встать, одеться, откинуть голову, чтобы перестать быть жалкой, она теперь без него — навсегда, но даже сквозь эгоизм и страх подступающего одиночества почувствовала: он не врёт, ему в самом деле тяжело, так тяжело, что невмоготу.
Заговорил, лишь когда защитился «мундиром», лишь когда очутился от неё далеко, за спасительным столом с чаем:
— Они ополчились все вместе. Я просил у Иды развод, чтобы на тебе жениться. Я думал, маму уговорю. А они все… Светку подучили. Обхватит за ноги: «Папа, не пущу! У всех есть папы, у меня нет. Не уходи!» Никогда с мамой конфликтов не было, а тут: «Запрещаю жениться на русской!» Я не знал, так ненавидит… Русские издевались над ней. Я объяснил, не ты издевалась, не ты убила отца, не ты лишила её работы. Она плачет, Маша. Ни в какую. Прихожу к Светке, тёща… десять блюд… мне на стол. Не ем. Плачет, молит: «Не оставь девчонку. Страшно без отца. Мы с Идой — служить!» Ида — бывшая жена, — представил запоздало. — Ида плачет: «Живи, с кем хочешь, только не женись! Всю жизнь буду мыть ноги!» — Последние фразы проклюнулись из рванья жизнестойкими, нахальными. — Я отвечаю за тебя. Нельзя ребёнка без росписи, у ребёнка должен быть отец. Я люблю тебя, Маша! Я не могу без тебя! Что делать?
— Уходи! — Натянула одеяло до носа, чтобы не увидел прыгающих губ. Слово вырвалось, сама не ожидала его, храброе, тихое, пробило жалость к себе и страх.