Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же ты выжил там? Целых пять лет! — изумилась Лидка и подала мужику оладьи, налила еще чаю.
— Выжил как, спрашиваешь? Не я один. Каждый норовил до воли время выждать. Хоть как-то, скрепя сердце. Но жизни на Колыме нет. Эго точно, что два пальца обоссать. Колыма со многих ту жизнь по капле высосала. И хуже всех относилась к политическим, куда и меня пришили, — крутанул головой-подсолнухом Оська:
— Всех, кто с кликухой контры туда прибыл, запихивали к блатным для начала. На засыпку, так сказать. Там идейных петушили. Всякая шпана изголялась над нами.
— Тебя тоже в педерасты произвели? — дрогнул голос Лидки.
— Хотели. Один раз. Но у меня геморой кровил. От тачки сорвался. Побрезговали, на мое счастье, — сознался Оська. И продолжил:
— Других до смерти заездили. Всем бараком, в очередь. Хором пропускали. А все начальство зоны. Оно науськивало на нас блатарей. Те и рады стараться. Меня только в параше три раза потопить хотели, раз в обиженники не сгодился. Не получилось. Вешали над парашей на всю ночь, вверх ногами. И тоже не за-губился. Обливали водой и на мороз выкидывали… Вот посля того, успокоились окаянные. Не сладили со мной. Хоть цельный год бок о бок маялись. И я их духу не терпел. На второй год вышел мне фарт к своим политическим в барак перейти. Раз закалку у фартовых прошел и выжил, значит, дозволялось дышать дальше, — продолжил мужик.
— А мертвых где ели?
— Везде. И блатные это начали. Но чаще — нашего брата, политического. Я ж не один карантин проходил. Почитай, половина… Ворюги зарплату отымали, посылки. И даже мертвых в покое не оставляли. Но были там свои навары, — доел мужик оладьи и продолжил:
— На Колыме, кто на приисках вкалывал, имел льготы.
— Сдохнуть без очереди, — вставила Лидка.
— Ну то — везде возможно. Но зачеты! Они меня и удержали в жизни. Там всяк день — за два шел. Если план свой выполняешь. А если перевыполняешь — дополнительно набегают дни. Вот так я пять колымских лет за двенадцать годов прожил. И после того— наградили меня ссылкой. Отправили жить, можно сказать. Чтоб пришел в себя после Колымы. Очухался от ней, оклемался. Но вот же натура чудная — на Колыме мне Тула снилась, свой завод, даже конвейер. А тут, когда считай — на воле, Колыма снится всякую ночь, — усмехнулся человек.
— А зачем? — не поняла Лидка.
— Разве я своим снам хозяин? Вот ты, дура, спросила, как я выжил там — на Колыме? Дура дурой, а спросила умно, — допил чай Оська и заговорил:
— Я ж дурней тебя был, когда в зону попал. Бывало ночами от злости плакал, что ни за хрен собачий влип. У ворюг от злости выжил. Назло скотам судьба уберегла. Но был в том бараке старик один. Весь благородный. Не черная кость. То сразу видно было. С ворьем не знался. И они его не трогали. Боялись. Да и никто из зэков этого старика не задевал и не обижал. Удивительный человек…
— Чем же? — загорелись глаза Лидки..
— У деда того, когда его в зону упрятали, ничего не было окромя Библии. Ее он всякую свободную минуту читал. До самого отбоя. И не глядя, что вкалывал вровень с нами, всегда для Бога и время, и силы находил. Оттого обходили его стороною беды, и здоровье человеку Господь давал, терпение. И так-то вот, вприглядку, мы, почитай, с полгода жили. А потом — потянуло к нему. Не только меня. Многих. И после работы обсядем его, что мухи баланду, слушаем, что он нам поведает о Боге, Писании. До ночи с ним засиживались частенько. Ты-то хоть крещеная? — спросил Лидку внезапно.
— Нет.
— Ну и дура! Окреститься надо. Без того человеку жизни нет на земле. Одни муки. Это я понял, когда нашего деда послушал. Он доказал на примерах наших. И мы понемногу рядом с ним очищаться стали. Грехов бояться начали. Бога почитать. Молитвы повыучивали. И знаешь, хочь малую пайку хлеба нам давали, но и с ней мы себе крестики поделали. Из жевки. Всяк старался свой крест красивше чем у другого сделать. Одинаковых не было. И носили эти кресты открыто. Не пряча. Нас стали баптистами дражнить. Мы не слушали малахольных. У нас своя отрада появилась. На всякую свободную и лихую минуту. Наш дед. К нему мы, что к чистому роднику, приходили. Мозги, душу и сердце ополоснуть. Набраться сил, крепости, терпения. Всего того нам шибко не хватало. А он дарил все это. Каждому, дарма. И мы молиться стали. И открыли Бога, будто себя заново в свет получили. И перестали ныть наши души. Забыли мы о мести, обидах. Поняли: суетное все это. А жизнь — подарок Божий. И откинули все, чем раньше жили. Не я один, все политические в том — фартовом бараке верующими поделались.
— А чего твоего деда Бог на Колыму послал? — съязвила Лидка.
— Чтоб нас людьми сделать. Вернуть Богу, самим себе. Отчистить от грехов. Ради того и жизнь положить не жаль. Почитай, больше сотни голов в Божьем стаде прибавилось. Если б не он — не выжили бы. А потом и нас Господь приметил. Облегченьем одарил меня — ссылкой.
— Ох и облегчение! Черту не позавидуешь, — процедила сквозь зубы Лидка.
— И все же это не Колыма!
— А старик так и остался в Магадане? — спросила баба без умысла.
— Э-э, нет! Господу все видно! Как только мы лицом к нему повернулись, да кресты наделали, молиться стали, Бог первым делом старца вызволил. Помилование ему от властей вышло. За почтенный возраст амнистировали его. Как раз на День Победы. Теперь уж третий год, как он дома.
— А за что его посадили? — полюбопытствовала баба.
— Да ни за что. С пасеки своей, а у него пять ульев было, мед не государству сдал, а в церковь отнес. Батюшке. У того восемь душ детей. Что для них два ведра меда? Пустяк! С того не зажирела б ребятня. Так кто-то позавидовал. Нафискалил. И того священника взяли, приклеили кражу государственной собственности, чтоб им пусто было. И детвору его, с женой вместе, как расхитителей казенного добра в ссылку выкинули. Наш дед с горя ульи и поджег. В последнюю минуту успел. Чтоб никакому вражине не досталось его добро, коль с зубов вырывают. Вот и присудили ему воровство с вредительством. До сих пор не возьму в толк, какую парашу вместо головы носить надо, чтоб придумать такое? Сам у себя кто крадет? И власти, какое к меду деда имели отношение? За что тот налог с него брали, никак в толк не возьму.
— А тебя, дурья тыква, за что сгребли? Или меня, хотя бы? Признаться стыдно вслух, — глянула баба в лицо Оське.
— Я когда сюда приплыл, в поселке для начала меня высадили. Дали хлеба вволю, селедки, аж целых пять штук. С меня ростом. По два с лихуем кило — каждая. Луку две головки. И говорят, лопай, равняй морду с жопой. Я и трескаю. Всю дорогу не жрамши плыл. Охрана на пайку позарилась. Ну, да хрен с ней. Короче, гляжу, какой-то хмырь подваливает. Начальником назвался. И спрашивает:
— Читать, писать, умеете?
— Я ему в ответ, мол, смотря что читать и писать. У каждого своя грамота. Он мне и трандит, дескать, обеспечить вас работой хочу, чтоб вы в Усолье ссыльным вслух читали газеты и журналы, которые вам с почтой доставлять будут. А статейки те особо помеченными придут. О том только вы и я знаем. Договорились? И руку мне протягивает, навроде дружиться предлагает. Я его послал подальше и говорю, — рассмеялся Оська не выдержав.