Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диакон занят был лишь искоренением из памяти народной того, что жило здесь и правило единовластно, уничтожением всего, что было оценено им как противное проповедуемой им религии. Он не признавал ни красоты, ни силы строк, если героями в них представали древние боги, духи, короли и королевы, поклонявшиеся идолам и приносившие жертвы, и жившие по законам иной добродетели; он не мог отрешиться от догм и постичь ценности того, что ценно было в соответствие иным мерилам.
Могу лишь гадать, чем любезен оказался он ард-риагу, не сходностью ли несчастливых натур? Не от одного ли источника были занесены в их души искры жадного и злого огня, что изгладывал их нутро и, не удовлетворяясь пищей, требовал всё новых подношений — опалять чужие жизни, все, до кого дотянется чёрный огонь?
Диакон невзвидел и беззлобную Нимуэ, клеймя язычницей, и я всерьёз опасалась того, что однажды нянюшку отлучат от меня, но страх до сих пор не воплотился: на счастье, у ард-риага находились заботы важней. При встрече с чёрным монахом обыкновенно бойкая и острая на язык старушка металась вспугнутой перепёлкой. Дошло до того, что нянюшка вовсе стала опасаться покидать пределы моих покоев, где сохранялась хотя бы видимость моей власти, и потому нападки казались вдвое менее страшны. Монах не нашёл в старой язычнице угрозы, — тем лишь объясняла я себе то, что нянюшка отделалась страхом.
Иначе обстояло с Джерардом, в котором отцов духовник усмотрел себе врага. Наёмник же, к отчаянию моему, не делал над собой усилия скрыть своей неприязни к монаху, и тот лишь утверждался в верности подозрений.
Тщетны были мои усилия наставить Джерарда в осторожности, ведь нынешний духовник был совсем не тот, что прежний, неугодный более отцу, благообразный старец, выученик Армы[26], не чуждый доброй шутке, много преуспевший в учении, благодаря начитанности которого я узнала труды Вергилия, Горация, Овидия, учёности святых и сочинения на родном языке. Прятать глаза, отмалчиваться и покоряться — то, что для меня являлось осторожностью, для Джерарда не годилось. Привыкший быть единственным хозяином себе, вечный странник, он всё более тяготился замкнутым пространством Тары, своим подчинённым положением, а хуже всего — застывшим ожиданием, при том, что ничего доброго ожидать не приходилось. Я видела в нём перемены и тяготилась этим вдвойне — за себя и за него, за вину, которую не могла отрицать за собой.
Я полагала разрешение в одном: теперь, когда судьба моя решена, я должна отпустить его, так будет легче нам обоим. Бывают беды, с которыми вдвоём справиться тяжелей вдвойне. Так я рассудила в своей душе, и суровые проповеди водворялись в мой разум, и не было отрицания — подавленная воля оставалась нема.
Залог
…и зачем мне, право, моя душа,
если ей у тебя, мой гость, хорошо?
1
В долгой низке одноцветных бусин встретился жемчужный промельк — в тот день чествовали отцова родича, риага Мередида. Одних с ним лет, риаг казался моложе благодаря лёгкому нраву, медленной, словно бы оставленной по рассеянности улыбке. С риагом путешествовали его домочадцы, вскоре, впрочем, отбывшие в местность Фохарт — их владение. Супруга, женщина внешне малопривлекательная, но наделённая обаянием и остроумием, две дочери-погодки, немногим младше меня, сын-подросток и второй — на руках у матери.
С затаённой грустью наблюдала я за тем, как благожелательно и ровно относится риаг к жене, как достойно держит себя с ним некрасивая, но счастливая супруга, как одинаково ласков риаг со всеми детьми, со вниманием выслушивает их суждения, даже лепет двухлетнего младенца. И у жены есть муж, и у детей — отец, и ни в чьих глазах не промелькнёт и тени страха перед ним, и никто не умолкает и не стремится уйти при его появлении, но, напротив, спешат навстречу, даря искренней приязнью. Я видела это, и даже некоторое недоумение смущало рассудок: возможно ли — так? И недостойная мысль, нет-нет, пробивалась сквозь защиту, возводимую благочестием, — почему не риаг Мередид мой отец? Почему мне не довелось прожить ни единого радостного мига, что столь щедро расточались на долю его детей, тогда как детство и отрочество моё было омрачено вечным страхом прогневить благородного отца, а ожидание отцовской милостыни — улыбки, тёплого слова, прикосновения — неизменно оставалось обмануто?
Риаг Мередид ни в ком не пробуждал безотчётного ужаса, не исключая людей самых малых, и с последним из слуг он был справедлив и милостив, и мне не доводилось встречать людей, что так уважительно относились к своему господину, не по принуждению из страха, но от искренности чувства.
Немалая толика столь щедро расточаемого участия пришлась и мне; риаг именовал меня не иначе как племянницей, в каждом слове утверждая наше родство, а ведь родство не было пустым словом ни для кого из уроженцев нашей земли. И я не могла не тянуться к ласковому родичу и, видя не наносное любопытство, охотно отвечала на его расспросы о своей жизни, хоть рассказать могла немногое. Родной отец во все годы не говорил со мною столько, сколько его брат за пару осенних вечеров; он спрашивал о моих родичах, привязанностях и друзьях, о женихе и предстоящей свадьбе, о будущем моём житье и об отце, конечно. И, хоть поначалу скорее взращенная, нежели природная скрытность понуждала отмалчиваться и отговариваться односложными ответами, всё же я ещё в немалой степени была ребенком и, как всякая дочь, неосознанно тянулась к отцу. А так как от отца родного не приходилось ждать участия, я увидела дорогой образ в мужчине, что воплощал собою мою детскую грёзу.
После отъезда семейства риага я лишь укрепилась в своей иллюзии, подолгу беседуя со всегда внимательным старшим родичем, гуляя вдоль замкового вала или под сенью грабов и тисов, помалу разменявших на золото летнее убранство. Я видела умные ясные глаза риага, его задумчивую улыбку, открытое лицо с крупными чертами, высоким чистым лбом, неспешные, взвешенные движения, слушала негромкий ровный голос, и смутное чувство ворочалось внутри, и нечего было ответить на заботливый вопрос дядюшки