Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как же я буду подавать им кружки? — подумал я. — Окон-то нету. Наверное, все-таки откроют какое-нибудь маленькое окошко».
Но никто ничего не открывал. Ропот продолжался на прежней тяжелой ноте, а мы молча ждали возле своей «станции», ждали дальнейших указаний. Наши фонари стояли на асфальте платформы, освещая термосы и ноги Марго в высоких отороченных мехом сапожках и дальше — такие же сапожки ее матери, и знакомые ботики моей мамы, и мои ботинки, и гетры с заправленными в них брюками, и глухую стенку вагона, за которой ворочался зверь.
И снова в темноте родился звук шагов. Он шел со стороны вокзала, уверенный звук хорошо подкованных сапог, совсем не похожий на прежнюю суматошную дробь женщины из «Красного Креста». Несколько человек двигались по направлению к нам, твердо ставя каблуки на асфальт, и липкий скрип голенищ тенью сопровождал эти четкие отпечатки. Они были в военной форме германской армии, с автоматами на плече. Я скорее угадал, чем увидел это в скупом свете керосиновых фонарей. Впрочем, сапоги можно было разглядеть во всех деталях, а по ним уже легко восстанавливалось остальное. Они прошли мимо, мелькая беспорядочными зайчиками ручных электрических фонариков. Прошли, но один из них остался рядом с нашим вагоном. Он не сказал ничего, даже не поздоровался, только мазнул по нашим лицам лучиком своего фонаря и молча встал вплотную к вагону, посверкивая широко расставленными сапогами. Мы тоже молчали, как предписывала инструкция. Я почувствовал мамину руку на своем плече. Рука слегка подрагивала, и я понял, что даже ей не по себе. Даже ей, моей железной маме.
Так мы стояли, глядя на его сапоги, и тут из вагона раздался крик. Вернее, не крик, а какое-то громкое непонятное восклицание. Я не знал тогда итальянского и поэтому не разобрал смысла. И сразу же поднялся многоголосый гомон, и стук по деревянным вагонным стенкам, и шум, шум, шум, как будто живущий в вагоне зверь рвался наружу. И мне стало страшно. Что, если они и в самом деле вырвутся? Выплеснутся на перрон, прямо на нас, растекутся, как грязная волна, сметая все на своем пути? Куда они денутся потом? Неужели мама заставит меня снова делить комнату с одним или даже несколькими такими существами?
— Молчать — отрывисто сказал немец и лязгнул автоматом. И они тут же замолчали, господин судья! Представьте себе, от одного только его слова!
Этот человек в сапогах определенно обладал какой-то колдовской властью над ворочающимся в вагоне зверем. Не считая вагонной двери, он был единственным препятствием между моим благополучным миром и грязной волной многорукого человеческого страдания. Единственным, но надежным.
И я почувствовал, что благодарен ему за это. Я вспоминаю его до сих пор, это чувство, господин судья. И тогда только трусость удерживает меня от того, чтобы пустить себе пулю в лоб.
Прошло еще несколько минут, и вдоль поезда, от часового к часовому, прошелестела какая-то команда, быстро и неслышно, как змея через дорожку. И они стали открывать вагоны! Открывать вагоны! Для меня это явилось полной неожиданностью. Я-то представлял себе маленькое окошко, через которое всего-то и можно, что просунуть кружку с супом или туго свернутое одеяло. Маленькое окошко, не более того! И я боялся даже его, этого окошка, боялся просунутых через него скрюченных рук с болячками, от которых не спасает даже противогаз… Представьте себе мой страх, когда я услышал лязг отъезжающей двери товарного вагона, когда скопившийся там смрадный воздух сразу, одним комом, вывалился наружу! Когда я увидел белые пятна лиц, глазеющие на меня из адской вагонной черноты! Сам не понимаю, как я не пустился в бегство немедленно. Наверное, у меня просто отнялись ноги.
Немец скомандовал еще что-то, вагонное месиво послушно зашевелилось, и кто-то серый спрыгнул на перрон и встал около двери.
Я почувствовал, что мать толкает меня в бок, обернулся и увидел протянутую мне кружку. Они уже начали наливать. Мама держала кружку за ручку, я взял ее ладонями за горячие бока и повернулся к вагону, вытянув кружку перед собой, ручкой вперед. И серый сделал полшага вперед, и взял у меня суп, и я повернулся к маме за следующей порцией. Суп оказался горячим; ладони жгло даже через перчатки. Автоматические многократно повторяющиеся действия успокаивают. Можно сказать, я почти успокоился, но страх не ушел, он жил где-то совсем рядом, очень близко к поверхности сознания. Я по-прежнему боялся их. Я не понимал, что мешает им вот прямо сейчас начать вываливаться из вагона на наши головы.
По запаху я определил, что суп закончился и пошел кофе. Оставалось потерпеть совсем немного. Наконец, дошла очередь и до одеял. Я старался не смотреть на серую фигуру, принимавшую у меня сначала кружки, а теперь одеяла и передающую их в вагон. Взяв первое одеяло, он что-то сказал, очень тихо, так, что я не расслышал. Да я особо и не старался, господин судья. Больше всего на свете я хотел, чтобы все это поскорее закончилось, и думал только о том, сколько там еще осталось одеял. Но серый не отставал. На этот раз я расслышал: он сказал по-немецки всего два слова: «Пожалуйста, возьмите…» Всего два, но он произносил их каждый раз, принимая от меня одеяло. Что ему было от меня надо? Почему он не хотел оставить меня в покое?
Я продолжал делать вид, что ничего не слышу. В конце концов, женщина из «Красного Креста» повторила несколько раз: «Никаких контактов!» Она особо просила проявить максимальную ответственность. И я проявлял максимальную ответственность, прикидываясь глухим. Но серый и не думал сдаваться. Он просто принялся совать мне в руку что-то, видимо, сложенную в несколько раз бумажку. Записку? Письмо? Документ? Я не брал, но серый делал это настолько отчаянно, что я испугался. Испугался шума, скандала, чего-то такого, что могло побудить пока еще смирную вагонную массу выйти из берегов. Кроме того, я был в перчатках и, значит, не мог заразиться от обычного клочка бумаги. И я взял записку и сунул ее в карман, и, конечно же, в темноте ни у кого не было ни малейшего шанса обратить на это внимание.
А потом одеяла кончились. Серый забрался в вагон, не забыв прошелестеть мне свое «спасибо», и я испытал настоящее облегчение, увидев, как немец задвинул вагонную дверь и щелкнул амбарным замком. Такие же звуки доносились и справа, и слева, и это означало, что работа заканчивается по всей длине платформы, и скоро можно будет пойти домой. Потом я помог погрузить на машину пустые термосы. Мама ждала меня на выходе из вокзала. Тут только я вспомнил, что так толком и не попрощался с Марго, но это почему-то ни капельки не огорчало. Вокзальные часы показывали половину одиннадцатого. Полтора часа. Прошло всего полтора часа. Записка жгла мне карман. Я хотел отдать ее маме еще на площади, но передумал — а вдруг кто-нибудь увидит?
Дома нас ждал отец, сидя у стола в гостиной и помешивая остывший чай в своей любимой фарфоровой чашке. Я посмотрел на чашку и вспомнил металлические кружки ручками вперед.
— Переодевайтесь и садитесь пить чай, — сказал отец.
— Подождите, — сказал я. — Мама, он всунул мне какую-то записку. Я не хотел брать, но…
— Давай, быстро… — сказала мама.
Я полез в карман, не снимая перчатку, и поэтому провозился довольно долго, прежде чем мне удалось вытащить многократно сложенный листок желтой линованной бумаги, какую используют для всяких анкет. Мама взяла его незащищенной рукой и сразу ушла в спальню, а я снова подумал о болезнях, микробах и бактериях.