Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отходит… Собороваться начал паря, ишь, руками-то прихорашивает себя. Э-ко ты дело-то, Катерину не успеем позвать. А ить грешно не проститься с сыном-то…
Тут ворвался скрипучий и вредный, очень уж земной голос старухи Сыромятихи:
— Мели, Емеля… Век прожил, а ум растерял, никово-то воротишь. С чем с другим, а с лихоманкою-то управимся. Не впервой, поди. Иди, сатана, лучше баню проверь, чтоб ни пару, ни угару, только вольный жар. Да покличь Егорку… И куда этот варнак запропастился, лешак его забери. А, ты здесь, Егорша, вару-то много накапало?
— А чего, пыхтит смолокурня. Уж полная почти, кружка-то.
— А белена?
— И белена упрела. Я понюхал…
— То и смурной. Кто ж белену нюхает, пустая твоя голова! Сполоуметь можешь. Убирайся с глаз моих долой, не путайся под ногами. Аленка, перестань выть, готовь чистую постель в горенке и окошко завесь чем ни есть потемнее…
Мишка вернулся из своих затуманенных путешествий, медленно узнал бабку Сыромятиху, сердитую на всех, и веселую Юльку. За Юлькой, выпучив глаза и вытянув шею, стоял Егорка. У Мишки снова начало перехватывать дыхание, он заторопился хоть что-то сказать, но все нужные слова потерялись, и он виновато прошептал спекшимися губами:
— Ребята… Я, кажется, помираю… Вот вам теперь заботы…
Егорка испуганно всхлипнул и почему-то обиженно замигал глазами. На фоне окна еще кто-то всхлипнул и зажал рот ладошкой. Мишка присмотрелся, с трудом узнал Аленку, только почему же она такая взрослая, даже старенькая на лицо сделалась, а глазищи-то, глазищи какие, по-прежнему огромные, как в день ее приезда в Нечаевку, что же это за новая грусть-печаль на нее навалилась?
И откуда тут взялась Юлька? Она ведь ни разу не была в лесничестве. Вот так Юлька! И чего это она вдруг в его доме раскомандовалась как в своем огуречнике?
— Э! Вояка… Ну-ка, давай поднимайся. Берись мне за шею, вот так, поехали… — она подсунула ему руки под лопатки и коленки, легко подняла с дивана, чему-то загадочно улыбаясь, понесла из дому.
— Куда ты меня… тащишь? Тяжело ведь…
— А помолчал бы, так лучше было… Тяжело… Сиди уж и не трепыхайся, горе луковое.
А каково ему трепыхаться, когда от нескольких сказанных слов сразу обессилел. Голова его уткнулась в Юлькину шею, припушенную мягкими светлыми волосами, ниспадающими на плечи и закрывающими всю спину. «Ну и грива у нее», — подумал Мишка. Юлькины волосы и шея пахли точно так же, как недельный от роду зайчонок, — нежно и светло, чему нет точного названия. Мишка сразу вспомнил сенометку, когда Юлька, дурачась, свалилась с зарода прямо на Мишку. Они упали, присыпанные охапками пахучего сена, но сильнее всех знакомых и привычных запахов скошенного и увядшего разнотравья Мишку неожиданно удивил тогда чистый и ни с чем не сравнимый, какой-то даже светлый запах Юлькиного разгоряченного на солнце тела. Она всего-то на секундочку вдруг затихла, мягко припав к его груди, жарко дохнула в ухо: «Вот так мы вас, мужичков, раз — и в дамки!..» Тут же мячиком отскочила, захохотала и умчалась, а у Мишки еще долго словно в носу щекотало, и он целый день почему-то сердился на взбалмошную соседку и даже не пригласил ее потом в лесничество на вечерюю уху, чем вконец расстроил Егорку.
Юлька по-хозяйски уверенно, но бережно понесла Мишку через широкое подворье, коврово заросшее конотопом.
Под старой бочкой дымил костер. В бочке, наглухо закрытой, плавилось березовое корье, источая черную смолу, которую зовут варом или дегтем, смотря сколько заложено чистой бересты и какой густоты окажется смола.
Егорка и дед Яков стояли в сторонке, как провинившиеся школьники. Так было всегда и везде при появлении быбки Сыромятихи, лишь одна Юлька ее не боялась.
Багровое, исходящее жаром солнце опускалось к перешейку между Лебяжьим и Каяновым, и вся зелень угора, ниспадающего к прибрежной воде, превратилась на время в старый, шитый золотом пурпур. Все, что было дальше с Мишкой, осталось в памяти безотрывно от этого багрового цвета.
Баня приткнулась на самом сбеге тропинки к озеру. Единственное оконце в одну шипку смотрит в сторону закатного солнца, ведь мылись всегда ближе к вечеру и по возможности не зажигали коптилку, даже зимой в сумеречные вечера ею редко пользовались. Все настолько привычно и просто, что свет не нужен: каменка, полок, между ними полубочка с горячей водой, внизу лоханка со щелоком и большая лохань с холодной водой, подле окна лавка. Все по делу и ничего лишнего.
Мишку раздели, внесли в сухое пекло бани и уложили на ополоснутый холодной водою полок. Но доски все равно обжигали — казалось, в крохотное пространство бани ворвался слепящий сноп уходящего к ночи солнца и разогрел до треска стены, потолок и саму огнедышащую каменку.
— …Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас… — откуда-то снизу, как из-под земли, слышался Мишке скрипучий голос Сыромятихи, но смысл в общем-то привычных слов не доходил до его сознания, одурманенного парами настоя белены, который старуха плескала на раскаленную каменку. Сама же она, с распущенными волосами, в одной исподней рубахе, которая не скрывала ее худобу, была похожа на уставшую до смерти ведьму, однако командовала девчонками, будто древняя ведунья своими чудодеями-помощниками.
Юлька с Аленкой, не менее Мишкиного одурманенные беленой, казались ему совсем незнакомыми и даже неживыми существами, то ли сделанными из какого-то оранжевого теста, то ли подсвеченными изнутри полыхающими угольями.
— …Девы непорочные, вечерней зарей заберите все хвори раба Божьего Михаила, скуйте его немочи двенадцатью цепями, двенадцатью замками, двенадцатью ключами…
Обычно на полке парился один мужик, а они уместились втроем. Аленка придерживала голову и плечи Мишки у себя на коленях, а Юлька умудрялась одной рукой и коленками держать всего Мишку. У каждой было по венику из специально подобранных старухой двенадцати трав. Девчонки осторожно поворачивали Мишку и распаривали этими вениками его посиневшее от фурункулов костлявое тело.
— И когда исхудать эдак успел… — ворчала Юлька.
— А ему не больно? — спрашивала Аленка.
Они говорили о Мишке отстраненно, будто не он сам лежал у них на коленях. Это бабкин отвар белены, превращенный над каменкой в хмельной эфир, затуманил сознание и боль Мишки, свел до легкого смущения стыд обнаженности тел в общем-то уже все понимающих и чувствующих девчонок. Однако, когда шипела каменка и хлесткая волна жара заставляла девчонок кланяться, Юлька дурашливо взвизгивала: «Ой, моченьки нет!» — и так прижималась к Мишке, что упругие репки ее грудей вонзались ему то в холку, то в бедро. Мишка и рассердиться даже не мог, лишь отмечал про себя, что Юлька хулиганит и что тело у нее на удивление прохладное, будто не в бане она на полке сидит, а в озере. А бедная Аленка вся полыхала. Мишка чувствовал, как она плавится в этом непривычном для нее пекле, как сердчишко ее начинает колотиться вдвое быстрее, когда ее маленькие, неразвитые груди угольками обжигали его плечи.