Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам Аджани оглядывается и шепчет:
– Ты здесь, потому что здесь эта дама. Это она вынудила меня. Но я сделаю все, чтобы оградить от тебя невинную душу. Ты обесчестил и убил мою дочь, внучку я тебе не отдам.
Я не отвечаю. Любой ответ поведет к ссоре, а последствия этой ссоры могут быть какими угодно. Она предпочтет столкнуть меня с лестницы, чем позволить пройти. Мадам Аджани указывает на дверь:
– Не вздумай ее будить, язычник. Ей вовсе незачем тебя видеть в этом бесовском обличии. Не постеснялся, вырядился. Похваляешься своим грехом.
Я снова не отвечаю. Тихо иду вперед. Как сердце болит… Ее комната. Маленькое окно под самой крышей, крошечное зеркальце на стене, узкая кровать. Над ней деревянное распятье, которое Мадлен украшала цветами. Она привязывала букетики из ромашек или колокольчиков, украдкой покупая их за пару денье на рынке. Говорила, что Господу Иисусу будет приятно, если она подарит ему цветы. Его это порадует. Даже в ее молитвеннике я находил засохшие лепестки. Весной я приносил ей фиалки, и она ставила их в кособокую глиняную чашку. Ее мать называла ее цветочные гирлянды греховными и запрещала Мадлен брать для цветов фарфоровые или стеклянные вазы. Эта старая чашка до сих пор стояла на полочке рядом с корзинкой для рукоделия. Мадлен штопала старые юбки и чулки, а когда мать не видела, шила из разноцветных лоскутков забавных зверушек. Чтобы не гневить мать, она отдавала их брату или мне, а я дарил детям на улице. Мадлен будто предчувствовала, что в этой комнате поселится ее дочь, и готовила для нее цветных, мягких, беззаботных соседей. Но их всех изгнали отсюда. Исчезло даже покрывало из обрезков сукна. От комнаты остался темный суровый остов. В углу – крошечный ночник. Мне едва удается разглядеть детскую фигурку на кровати. Я крадучись делаю несколько шагов, но вплотную подойти боюсь. Боюсь напугать. Времени прошло немало. Она забыла меня. Увидит – испугается. Мое кружево топорщится, как чешуя дракона. А перстни – как когти. Пусть лучше спит и не видит, кто глядит на нее из темноты. Я опускаюсь на колени и смотрю на нее. Глаза уже приспособились к сумеркам, и ночник, осмелев, тянется из угла желтоватым лучом. Сопящий носик и темная прядка на подушке. Ручки раскинуты. Возможно, ей что-то снится. У нее уже есть воспоминания, есть страхи и разочарования. В своей короткой жизни она познала отчаяние. Оно вернется во снах, к ней придут тени постигших ее потерь. Она слишком мала, чтобы обозначить их именами, но они будут пугать ее и тревожить. Пока она безмятежна. Она не слышала, как скрипнула дверь, не слышала наших шагов. Она чуть шевелится, когда я протягиваю руку, чтобы поправить одеяльце, но, к счастью, девочка не просыпается. Я готов обратиться в камень. Мне нельзя говорить с ней. Нельзя даже успокоить. Я должен молчать.
Со стороны мне трудно судить, но Мадлен утверждала, что Мария удивительно на меня похожа, а с возрастом обратится едва ли не в мою копию. Я же настаивал, что в дочери главенствует мать, и методично указывал Мадлен на собранные улики. Мягкий носик, округлый подбородок, и даже нижняя губа, которую девочка уже научилась забавно пучить, если решала сердиться. А вот лоб, я согласен, мой. И даже первая волна темных кудрей над ним, непроходимым частоколом, тоже от меня. И еще тихое, исподволь, упрямство. Мадлен сдавалась быстро, ее легко было напугать, но Мария обладала странной, недетской твердостью. Нежный персик с косточкой внутри. Получив от матери чувствительный шлепок, Мария не захлебывалась плачем, а кривила ротик и угрюмо сопела. Она отступала, пряталась, но через четверть часа повторяла демарш. Она не тратила силы на плач, она их копила где-то внутри. В маленьком существе происходила тайная деятельность. Она признавала наши правила и запреты, как исходящие от существ более могущественных, более сильных, но свое собственное могущество она пестовала глубоко внутри. Я замечаю, что и сейчас ее кулачки сжаты. Даже во сне. Бедная моя девочка, без любви и помощи ее душа очерствеет. Она научится лгать, чтобы выжить, научится быть жестокой и непримиримой, чтобы сохранить свою изначальную целостность. Ее сердце обратится в камень. Она подрастет, возненавидит и будет мстить. Сама память о нас, ее родителях, предавших ее, покинувших ее, станет ей ненавистна. Она будет мстить нам забвением. И бабке будет мстить. Когда-нибудь та состарится, одряхлеет и окажется в ее власти. И миру, обделившему ее счастьем, она тоже отплатит. Она никого не простит.
Я не прикасаюсь к ней, но мысленно несу ее на руках, как нес ее тогда, дремлющую, в парке. И она дышит ровно, и лобик не морщит, и пальчики – как розовые лепестки. Видимо, я делаю какое-то неосознанное движение, подаюсь вперед, так как мадам Аджани глухо шипит у меня за спиной:
– Хватит. Насмотрелся. Пора и честь знать.
Я все же наклоняюсь и касаюсь волос девочки. Той рукой, на которой поперек ладони повязка. Будто это прикосновение сразу же исцелит рану. Волосы у нее чуть влажные. В комнате душно, и малышка вспотела.
– Ей жарко, – говорю я.
– Не твоя забота, – отвечает бабка. – Ступай вниз.
Я повинуюсь. Иду и придерживаю руку ладонью вверх, будто там притаилось теплое, маленькое и живое. Я украдкой зачерпнул из сокровищницы горсть монет. Я не отступлю. Я не позволю им искалечить душу моей девочки. Это упорство у Марии от меня. Я буду защищать ее, буду биться за нее, пока жив.
С мадам Аджани мы расстаемся, не прощаясь. Она сразу захлопывает за мной дверь. Анастази ждет в карете. Любен взбирается на козлы рядом с кучером. Уже совсем темно. Желтыми пятнами проступают редкие фонари. В окнах масляные светильники и свечи. Чадят, играют тенями. Улицы опустели. У лавки напротив ожидает своего владельца или владелицу портшез. На соседней улице бряцанье железа и конский топот. Анастази торопит меня. Я забиваюсь в угол и отворачиваюсь. Лошади натягивают постромки. Карета сворачивает на Медвежью улицу и ускоряет ход. Анастази долго молчит, смотрит в свое окно, но, проводив взглядом Бастилию, поворачивается ко мне:
– И чего ты добился? Сейчас ты еще бледнее, чем был утром. Лицо как у приговоренного к смерти. Раны разбередил. Зачем? Ты же знаешь, что она жива. Знаешь, что о ней заботятся. Так зачем тебе понадобилось смотреть на нее? Да еще в этом доме. Мало тебе страданий? Вот этого всего мало? – она тычет пальцем в мою перевязанную руку. – Так нет же, расковырял сердце ржавым гвоздем. Знаешь, на что это похоже? На повторные похороны. Мертвеца извлекли на свет, чтобы заново оплакать и похоронить. Ничего уже не изменишь, ничего не вернешь. Герцогиня не позволит тебя видеться с дочерью, не позволит даже думать о ней. Пора тебе с этим смириться и дать сердцу покой. Позволь ему истечь кровью и успокоиться. Пусть рана обратиться в рубец, тебе не будет так больно. Пусть даже сердце очерствеет. Чувства – это непозволительная роскошь. Любовь, нежность, привязанность – все это путы, которые только отягощают. Кандалы на наших руках. Они стирают плоть до кости и обращают нас в рабов. Это постромки и вожжи. А те, которых мы любим, – это заложники. Мы страдаем ради них, и они страдают по нашей вине. Наши чувства нас истощают, мы не выздоравливаем, а только бесконечно залечиваем раны. Мы вечно раненые и больные. Любовь – это отравленная стрела в бессмертной плоти.