Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как знать, может, он вам когда-нибудь пригодится…
Разговор, который я здесь привел, не вызвал у меня в тот момент каких бы то ни было подозрений. Я ни на секунду не задумался, где бы мне мог пригодиться тот секрет, который мне выдал булочник… Откуда ему было знать, что я пишу роман и что все места и все люди, которые попадаются на моем пути, так или иначе превращаются в ингредиенты романа?
Однако на рю Муфтар мне случилось столкнуться с вопросом прямой наводки. Когда я покупал помидоры у молодого зеленщика с арабской внешностью, он без экивоков спросил меня, не собираюсь ли я ввести в свою книгу такого персонажа, как магребин.
У меня глаза на лоб полезли, и я переспросил:
— Что-что?
Зеленщику-арабу некогда было мной заниматься. Торговый день был в разгаре, и он не хотел терять покупателей. Однако он шепнул мне с фамильярностью, попахивающей либидо: знаю, знаю, вы пишете про нас роман. Мы все тут, на рю Муфтар, это знаем… Вы не стесняйтесь, если понадобится — так вы прямиком к нам…
На террасе кафе «Сен-Медар», куда я заходил почти каждый день то посидеть за кофе или пивом, то пообедать, взгляды, которыми меряли меня другие посетители, со временем стали крайне назойливыми. Некоторые, взглянув на меня с любопытством, начинали шушукаться. Я просто не смел поднять глаза и оглядеться по сторонам, потому что рисковал в любую минуту встретить физиономию, которая приветствовала меня с медовой улыбкой или посылала мне воздушный поцелуй. Чьи-то жесты были сластолюбивы, чьи-то провокационны, а чьи-то просто грубы и бесцеремонны. Однажды какой-то крайне сомнительный тип подошел ко мне и категорически потребовал вымарать его из книги, если я уже успел ввести его под видом персонажа.
Раз, вернувшись домой около часу ночи, я различил в темноте чей-то силуэт, расположившийся в единственном кресле моей единственной комнаты.
— Я — мадам Фуасси, — представилась она.
И, не дав мне раскрыть рот, мадам Фуасси попросила меня присесть рядом с ней на табурет и внимательно ее выслушать. Она сразу же предупредила меня, чтобы я не пугался и сохранял спокойствие. Да, может быть, идея явиться ко мне домой и поджидать меня там — не самая удачная. Но по-другому она не могла. Она не могла по-другому, потому что я поступил с ней не по справедливости. Разумеется, я, в качестве писателя, имею в некотором роде сходство с Господом Богом. Я могу делать что хочу с моими персонажами. Я могу либо развить их линию, либо нет, придать им статус главного героя или оставить на заднем плане, даже убить их, убрать со сцены в любой момент чисто физически или просто перестав упоминать. Она не собирается вмешиваться в мою писательскую кухню. Но поскольку я все-таки преподнес ей дар и ввел в роман — она хочет попросить меня прояснить ее судьбу.
— Вы ввели меня, — сказала она, — надеюсь, вы помните, в первую треть книги, в ту главу с Франсуа, где он возвращается домой и видит, что его вещи выброшены в окно. Помните или нет?
Автор не может лгать своим персонажам, так что я признался в том, что мадам Фуасси уже знала: я помнил о ней смутно и уж во всяком случае не собирался развивать ее книжную судьбу.
— Вы уделили мне одну-единственную строчку, — сказала, на сей раз со всплеском укоризны, мадам Фуасси. — О дну-единственную…
И эта укоризна сопровождалась пристальным взглядом, который принудил меня наконец-то тоже вглядеться в свою гостью. Мадам Фуасси оказалась изящным существом с ладной фигуркой и совершенно кошачьей повадкой. А в том, как она свернулась в клубок на моем кресле, да еще сбросив туфли, было нечто вызывающее (я сразу отметил эту деталь: женщина, которая сбрасывает туфельки и уютно устраивается в кресле у мужчины, не собирается скоро уходить).
— Мадам, — сказал я, — вы ставите меня в такое положение…
Тут я осекся, потому что мадам Фуасси положила свою левую руку на мою левую руку, а правую руку на мою правую руку и приблизила ко мне лицо. От нее пахло духами «Герлен», а на шее у нее было колье с изящными критскими мотивами.
— Я хочу побыть с автором, — сказала она. — Раз уж на то пошло.
Среди множества прочих вещей, общих у нас с мсье Камбреленгом, было удовольствие от встреч с писателями, мнящими себя великими. Как минимум раз в месяц мсье Камбреленг брал меня с собой на званый ужин, устраиваемый тем или иным французским писателем-мегаломаном. Взамен он просил меня знакомить его с писателями-мегаломанами из Восточной Европы, которых называл не иначе как «прелесть что за типы». Мсье Камбреленг был того мнения, что французская мания величия не идет ни в какое сравнение с восточноевропейской. Претензии французов имеют удобный исторический цоколь. Мания же величия по-восточноевропейски — это что-то утробное, нутряное, что-то вроде сведения счетов с историей, и отсюда она куда как более живописна.
— Посмотрите на русских, — восклицал мсье Камбреленг. — Как хороши русские мегаломаны! Стоит им прибыть на Запад, им тут же начинает чего-то не хватать. Чего же им не хватает? У себя дома они несчастны, потому что им не хватает свободы, потому что их довел до ручки коммунизм, потому что, по их ощущениям, они отрезаны от цивилизации и так далее. А приедут сюда — начинают задыхаться.
«На Западе нет жизни…» Эту фразу я и правда часто слышал из уст многих своих собратьев-писателей из Восточной Европы. Для них, и вообще для всех выходцев с Востока, жизнь означает в первую очередь некоторое право на импровизацию. По крайней мере до падения коммунизма ты, если чувствовал себя одиноким, в Бухаресте, в Белграде или в Софии, шел к друзьям без звонка и без предупреждений. Для многих восточноевропейцев, осевших на Западе, главная перемена состояла не в географическом перемещении в другое пространство, где говорят на другом языке, а в потере этой возможности. Как это — нельзя прийти к кому-то просто так, когда тебе грустно, тошно, мерзко, когда надо пропустить стакан вина-пива или когда ты, наоборот, так счастлив, что тебе дозарезу надо разделить с кем-то свою переполненность? Несмотря на все перипетии, через которые прошел Восток, это был мир гуляк. Гуляками были все и, значит, все уважали неписаное правило: люди могли заявиться в гости друг к другу без предварительной договоренности. На Западе же, если ты хочешь с кем-то повидаться, особенно с западным человеком, первое, что он сделает, это сверится со своим ежедневником: «Да, мы сможем встретиться, скажем… через две недели, в четверг 26 мая, в 18.30… Вас это устроит?» Нет, никакого восточноевропейца никогда не устроит, чтобы ему назначили излить душу через две недели в 18.30 ровно. Восточноевропейцу нужно повидаться с кем-то прямо сейчас, ему нужно знать, что в любой момент его примут в доме ближнего, в доме друга…
В тот вечер ужин имел место в квартире, расположенной вблизи церкви Сен-Сюльпис, в одном из тех старых парижских домов, которые насчитывают несколько веков истории. Кстати, тот, кто приезжает в Париж, но не имеет доступ в дома, за стены и фасады, в салоны, где разворачивается ритуал парижской жизни, — тот лишь скользит по тонкой корочке монументов и музеев, которые покрывают город. В какой-то степени Париж есть город-блиндаж, он защищается своим блеском, по видимости открытым для всех. Кафе, рестораны, бары, книжные и антикварные лавки, театры, синематографы, концертные залы, джазовые клубы, галереи искусств, магазины, бульвары, площади, мосты, набережные Сены, парки, пешеходные зоны, церкви и соборы, кварталы публичных домов и секс-коммерции, сотни музеев, размещенных во дворцах, — все это невероятное изобилие дает прибывшему в Париж ощущение, что он имеет доступ к городу. Однако на самом деле нужны иногда годы, чтобы обнаружить скрытый Париж, частный Париж, тайный Париж, тот Париж, который показывается, только когда ты заводишь связи, когда тебя начинают приглашать на званые ужины, когда ты проникаешь за стены.