Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Золотая… — шептал Иван Никифорович, — золотая моя… Прасковьюшка…
— Ладно… — прошептала она, не противясь его напору, — я согласная… Только беспременно сходи после к Ивану Ивановичу и помирись с ним, а то на душе у меня будет неспокойно… — и, перестав сдерживать себя, распахнула глаза навстречу новому старому чувству…
Распахнула и увидала тонкую полоску утреннего света, делившую надвое стену напротив. Полоса эта, просочившаяся сквозь щель между неплотно стянутыми гобеленовыми шторами, верхней частью своей упиралась в старую, единственно сохранившуюся фотографию сгоревшего мужа, держащего на руках их грудного сыночка, а точнее, в самую середину высокого мужниного лба. Дальше, поделив снимок на две косые части, линия уходила вниз, к паркетному полу под лаком, последовательно оставляя колею на невысоком Лёвушкином комоде, какой оба они с Аданькой называют так смешно — «Буль», и отсекая по пути часть правого подлокотника того самого лишнего для хозяев кресла с изрядно обтертой обивкой, которое не влезало к ним в спальню. В конце длинного пути узенький лучик этот светом своим упирался в покрытый белым маслом плинтус и там же заканчивался.
Между плинтусом и кроватью валялась скинутая одежда: мохеровая кофта, юбка от Аделины Юрьвны, ее же старые кеды и майка от Лёвы. Тут же, на полу, но чуть поодаль обнаружилась байковая ночная рубашка, в которой она вчера ложилась, сразу после того, как про Гусака этого сказали. И это она помнила точно. Как такое могло случиться, что сама собой, без ее на то воли, ночнушка эта слезла с тела и оказалась на полу, дотукать Прасковье, как ни старалась она, не удалось. Но и страха отчего-то тоже не было от такой необъяснимой находки. Как и отчаянья, какое вполне могло настичь бы голову и подвергнуть ее суровому наказанию. Но если по-другому глянуть, то вещи эти, по крайней мере, имелись в наличии, хотя и не на своих местах. А вот косынки из креп-жоржета и заколки-гребня из черепаховой спины не было. Совсем. Нигде.
Она опустилась на колени и заглянула под кровать — там, за исключением тапок, было пусто, как в новом чемодане. Прасковья подобрала юбку, какую не носила с прошлого сезона, и, сложив, аккуратно повесила на спинку стула. Однако юбка перевесила с одной стороны и сползла на сиденье. Прасковья подняла ее, и тут рука ее нащупала нечто мягкое и приятно-упругое. Оно же, кроме того, было еще и довольно увесистым и находилось в накладном кармане. Она запустила туда руку и вынула продолговатой формы, довольно объемный пирог, явно не покупной, уж больно шикарным и пышным было само тесто дрожжевого замеса.
«Грибной», — тут же установила она, не понимая, отчего знает об этом с такой определенностью. Впрочем, точно так же была она и неколебимо уверена, что никогда больше не увидит в этой жизни ни косынки своей старорежимной, ни черепаховой заколки. Однако, несмотря на этот весьма огорчительный факт, на душе у нее все равно было светло и покойно. Она отменно выспалась и ощущала непривычный для утреннего времени прилив свежих сил, неведомо откуда взявшихся вдруг в ее пожилом теле. Суставы отчего-то не ныли, шею тоже не ломило как обычно, с медленным последующим отпусканием болевых ощущений к обеденному времени, к тому часу, когда боль эту она уже размотает шеей по всякому.
Когда Лёва с Аделиной Юрьевной вышли к завтраку, то немало удивились тому, когда же это Прасковья успела испечь грибной пирожок. Он был аккуратно разделан на ломти, и каждый из них она обжарила с двух сторон, на постном масле.
— Чудо просто! — похвалил ее Лёва, дожевав деликатес. — А чего сияешь сама-то как после санатория какого — гормональный фон, что ли, шалит? — и подмигнул жене: — Как подменили Прасковью нашу, не находишь, Адусь?
Та понимающе улыбнулась и вместо ответа осведомилась у домработницы:
— Все в порядке, милая? Спала нормально?
— Не знаю я, — покачала головой та. — Ничего понять не могу, вроде б все как всегда, а только не болит. Опасаюсь, кабы не рак, уж больно разом навалилось, как опухоль, их же поначалу никогда не видать. А везде уж понесло, чую я, повсюду ломоту сымает, чтоб голову задурить. Когда ни в каком месте ничего не ломит и не саднит, тогда оно самое жуткое и есть. Не к добру это все, не знаю…
К привычному часу, плюс-минус, классик был на месте, как кортик Пельше. Ручка трижды качнулась и замерла.
— Добрый вечер, Николай Васильевич! — приветствовала его Аделина. — Очень рады вас видеть.
— Здрасьте! — добавил Лёва и от себя. — В смысле, не «видеть» она хотела сказать, а приветствовать вас в нашей спальне.
Экран к этому времени уже давно светился голубоватым, дощечка же была настроена еще раньше того. Все это и заработало сразу же после обоюдного приветствия.
«Доброго вам вечера, Лёва и княгинюшка, безмерно счастлив неизменному радушию вашему, Господь все же, хочу надеяться, слышит меня и не противится усилиям моим вскорости встретиться с ангелами на небесах…»
— Сразу вопрос, Николай Василич, если можно! — Лёва влез со своей темой, не дождавшись завершения письменно изложенной мысли гения русской литературы, но уж слишком у него сильно жглось изнутри, ну никак не получилось удержать в себе любопытство. — А куда, если не секрет, Прасковья наша ночью сегодня припутешествовала? А то прямо перо ей вставь, сами знаете, в какое место, так полетит не хуже Гоголя нашего. — Получилось довольно двусмысленно, и Лёва тут же сообразил, что лоханулся; но он тут же исправился, отменив бесконтрольно выпущенную фразу. — Я хотел сказать, попугая нашего, птицы-тройки, не хуже. — Относительно «тройки» предварительное согласие между ними так же отсутствовало, во всяком случае, главный Гоголь не был в курсе Лёвкиных терминологических изысков, и потому Гуглицкий, снова поймав себя на неточности формулировки, перефразировал всё с самого начала, в окончательном теперь уже варианте. — Я имею в виду, Николай Васильевич, что будто заново Прасковья наша родилась, говорит, не болит у нее больше ничего и к тому же еще пирогов напекла с самого утра.
«…Она, Лёвушка, женщина воистину просто удивительная, Прасковьюшка ваша. Одарив его существованьем, прежде полагал я, что Иван Никифорович мой и не мужчина вовсе, если по коренному счету смотреть, а не задерживать вниманье лишь на половых отличьях. Сами посудите, пошлое, никчемное прозябанье в украинской провинции, ленная жизнь, каждодневное обжорство, заплывшая салом душа, отсутствие малейшей тяги к прекрасному, исключительно обывательские интересы, превращающие человека в существо с глупыми мыслями и оттянутым пузом… все это убивает устремленье такого героя к женщине, а она-то ведь и есть самое наипрекраснейшее из того, что создала природа наша матушка на этой земле. Однако ж ошибался я, как видно мне теперь. Не стану изъясняться пространно, скажу лишь, что зажгла-таки Прасковья наша мужескую страсть в помещике этом, о какой и сам я не ведал, заставила оторвать себя от привычности и разбудить в недогерое этом моем зачаток человека. А ведь повестушка эта целиком о позоре российском нашем, всецело об нем, без всякой скидки ни на что. А оказалось, не сполна — есть остаток человечий, выискался с ее помощью — за что безмерная ей моя благодарность…»