Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что же такого сосед ваш, Иван Никифорович, услыхал от вас, что так обиделся на вас? Неужто эдакое гадкое, что даже до смерти непростительно? — с участием спросила Прасковья, чувствуя, что язык без ее на то воли медленно начинает уходить правей нужного положенья во рту. Уводится, и при любых словах, каким способствует, плохо возвращается обратно.
— Что сказал… — вздрогнув всем туловищем, неохотно выдавил из себя Иван Никифорович, — что сказал, так тьфу сплошное, пустяшное слово, никакое. А он, видно, считает, такое только в преисподней сказать могли, а не при добром отношенье.
— Нет, ну все же, — не унималась Прасковья, — какое — такое? Само слово назовите сейчас, мы и поглядим, в преисподней или где еще его можно.
Внезапно он махнул рукой и резко перешел на «ты».
— Ладно, давай, Прасковьюшка, скажу. Только налью нам сперва.
Он с трудом оторвал тело от сиденья стула, нетвердой рукою дважды плеснул в две посуды и сел обратно. Они махнули, оба, практически одновременно. Персиковая эта нравилась гостье все больше и больше, и забирала голову все мягче и мягче, укачивая и память, и всякую излишнюю теперь уже опасливость в действиях и в словах. Она и сама вдруг почувствовала, что все это время напрасно частила так с избыточной вежливостью по отношенью к этому удивительно симпатичному человеку, такому трогательно обидчивому и так легко ранимому.
— Так какое слово, Ваня? Слово-то какое?
— Гусак! — выпалил он в ответ. — Гусаком я его назвал. Да и то дело — вон нос у него какой, ну есть гусак, ни много ни мало. И на что тут дуться, скажи на милость, на то, что нос имеет? Так любой имеет нос, и на любой нос можно свою похожесть подобрать.
— И все? — изумилась Прасковья. — И всего-то?
— Так и говорю, нос и все. А он мне хлев гусиный пилить решил, ночью, как вор последний и преступная личность с большой дороги.
Прасковья откусила от пирога и попутно добавила в рот листок балыка.
— Не смеши меня, ей-богу, Ваня, я вас помирю. Это же невозможный стыд какой, а? Взрослые люди, добрые соседи из-за пустяшного чуть не поубивали друг дружку.
— Как это? — вперился в нее глазами Иван Никифорович, — это как ты нас интересно, помиришь, Прасковьюшка?
— А просто, — она покачнулась, в положении сидя, даже не пробуя привстать, и, с трудом ворочая языком, постаралась объяснить доходчивей:
— Ты, Ванюша, просто растолкуй соседу своему Ивану Иванычу, что не про птицу высказывал ему, а про другого гусака, про человека, на него лицом похожего. А оно так, между прочим, и есть. Тот тоже долговязай и с носом. Правда, в очках еще, давеча видала по передаче.
— Чего? — не понял помещик. — По какой передаче? От кого? Кому?
— По первой, — махнула рукой Прасковья, — они там всегда на ночь пустое изображают, ненужное. А тут, смотри-ка, пригодилось.
— Я, наверно, того… — в некотором замешательстве признался Иван Никифорович, выговаривая слова тоже не вполне уже твердым голосом, — что-то не ухватываю суть самою. Значит, говоришь, Гусак фамилие у него? А сам-то он кто будет, откуда?
— Сам-то? Сам он президент бывший, ну император, считай, в Чехии.
— Это где ж такая? — озадачился помещик и задрал глаза в потолок, ища там загадочное местонахожденье этого слова.
— Это где Германия неподалеку, — уверенно отбилась Прасковья, — она под австро-венгерцами, кажись, четыреста лет состояла, под династией Габсбургов, а он у них был император, Вацлав Гусак. Иль Густав, не упомню. А только знаю доподлинно, побожиться могу — похож на соседа твоего, просто одно лицо. — Тут она немножечко приврала, лицо само ей не так чтоб сильно запомнилось — так… очки мелькнули в хронике, а сразу следом пошла реклама и погода. А божиться — тут же сообразила это сама, потому что важно было — она обещала не за эту часть, а за ту, что шла первой.
— Хм, Германью знаю, об австрияках слыхал, как не слыхать, а Чехью эту, наговаривать на себя не стану, не ведаю, кто она и с чем ее кушают, — никак не соглашался хозяин дома. — Это ниже хотя б иль сбоку от Германии, ежели впрямую глянуть?
— Тебе не самому знать надо, а соседу про нее сказать, — успокоила его Прасковья, — так и поясни ему, хотел, мол, для сравненья показать, что ты, соседушка, с императором шибко схожий. А не с гусем. И помиритесь вы, тут же обратно задружитесь, коль он не последний дурень.
— А хлев как же? — все еще пребывая в раздумьях, произнес Иван Никифорович и, запустив руку под бекешу, почесал туловище, ближе к левой подмышке.
— А сарай твой целый стоит, разве что поцарапал он его пилой своей чуток да и пускай — есть чего затеваться по-пустому? Ты ж дворянского племени, Иван Никифорович, — не абы кто!
Иван Никифорович медленно поднялся с места и качнулся два раза. Сначала в сторону левей себя и сразу вслед за левым качком — правей. Затем осторожно, стараясь не завалиться, выправил тело, насколько получилось, и медленно, держась одной рукой за стол, двинулся к гостье. В другой руке он нес прихваченную по дороге персиковую, какой осталось на самом дне. В лице Ивана Никифоровича появилось нечто новое, другое, какого раньше Прасковья в нем не подмечала, несмотря на всю того расположенность к ней с самой первой минуты. Череп насторожился и неотрывно следил за действиями хозяина дома. Тот шел с бутылью в руке и с явным намереньем обратить гостевую ситуацию в нечто другое, устроенное гораздо более тесным образом, нежели обычное сидение друг напротив дружки.
— Золотая… золотая… — выговаривал Иван Никифорович, все более и более приближаясь к Прасковье. — И какая ж ты мудроголовая у меня да рассудительная, ишь как все расставила, словеца единого не воткнешь посередке твоих… И откуда ж ты такая явилась сюда к нам, с какой-такой Зубовки?
Череп глухо заворчал, упредительно на случай, если понадобится вдруг его содействие. Однако Прасковья цыкнула на него, и тот послушно умолк. Боязни она не испытывала, никакой, хотя и была в силу извечной забитости трусихой и, как никто, подходила характером для послушницы. Ощущение любой опасности также напрочь отсутствовало — скорей внутренность ее охватило непривычным волненьем, давным-давно уснувшим и так же давно и бесповоротно забытым. Тем не менее, через муть, окутавшую голову изнутри и снаружи, услышала Прасковья далекий зов. Она еще не успела даже сообразить, кто иль что так зовет ее и притягивает к себе сейчас, маня и прося не противиться самой же себе. И поняла вдруг, откинув тело на спинку стула и опустив руки к полу, — то звала ее к себе же самой истосковавшаяся по мужской ласке плоть, ее руки, ее кожа, ее грудь, плечи, покрытые косынкой из креп-жоржета. Она распустила узел у горла, и косынка соскользнула на пол. Затем отщелкнула черепаховую заколку, и та с твердым стуком тоже упала на узорчатый пол наборного паркета, отпустив волосы и дав им рассыпаться по плечам. Иван Никифорович, однако, был уже позади нее. Он обхватил ее руками, вместе со спинкой стула, вжав, ладони ей в живот; сверху же, опустив голову вниз, приложил щеку к ее макушке и тоже вжался ею в голову со всей своей силою, обуявшей его мужской страсть.