Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вода в круглом пруду, освободившемся от ледяной корки, еле заметно кружится. В нем водится много рыбы, и на поверхности плавают похожие на вулканический туф куски пенопласта. На дальнем краю пруда – плот, сооруженный из старых дверей, от набегающего с поля ветра он покачивается словно на волнах. Вечерний дождь чуть тронул лоб благодатным касанием.
На границе между лесом и деревней, там, где снова появляются светлые камни римской дороги, еще одна поленница, укрытая полиэтиленом. Прямоугольный штабель, сложенный из распиленных круглых чурбачков, единственное светлое пятно на сумеречно-темном фоне. Если встать перед ним и долго смотреть, то рано или поздно наступает момент, когда остаются одни только краски: потом за ними следуют формы. Все они, как многоствольное орудие, направлены на созерцающего, но каждая по отдельности метит в другую сторону. Выдох. При определенном характере взгляда – крайняя сосредоточенность и крайняя внимательность – зазоры между деревянными обрубками затемняются и внутри поленницы начинается кружение. Сначала она напоминает рассеченный малахит. Потом возникают цифры контрольных таблиц цвета. И была там ночь, и снова стал день. Течение времени и с ним – дрожание одноклеточных; неведомая солнечная система; каменные стены Вавилона. Свершается все вовлекающий в себя полет – все струи воздуха, вырывающиеся из сопла, собраны в один пучок; и наконец все цвета и краски сливаются в небывалом мерцании, обнимающем собою поленницу, и являют след ступни первого человека.
Выдохнуть – и прочь от этого леса. Назад, к сегодняшним людям; назад, в город; назад, к площадям и мостам; назад, к набережным и пассажам; назад, к спортивным площадкам и новостям; назад, к колоколам и лавкам; назад, к сверканию золота; назад, к игре складок. А дома – чьи-то глаза?
Так закончилось лето.
А следующей зимой…
1
В круг представлений подростка о будущем входило и представление о том, что когда-нибудь он будет жить вместе с ребенком. В его сознании это связывалось с бессловесной союзностью, переглядыванием, присаживанием на корточки, неровным пробором, счастливой равновесностью близости и отдаленности. Один и тот же свет окрашивал этот повторяющийся образ: сумрак собирающегося дождя, в пустом дворе, посыпанном крупным песком и обрамленном каймой травы, перед домом без ясных очертаний, но всегда ощущаемым спиной, под сводом сомкнувшихся крон высоких раскидистых деревьев, шуршащих тут и там. Мысль о ребенке была столь же естественной, как и две другие надежды, отнесенные к будущему, одна из которых рисовала жену, определенно предназначенную ему и уже давно движущуюся тайными кругами в его направлении, другая же обещала такую профессию, существование в которой сулило лично ему достойную свободу, – все эти три мечты, надо сказать, ни разу не совмещались в одной картине.
В день, когда появился на свет желанный ребенок, взрослый стоял на спортивной площадке возле роддома. Было яркое солнечное воскресное утро весны, в больших футбольных воротах – лужи, превратившиеся за время игры в грязное месиво, от которого теперь шел пар. В больнице он узнал, что опоздал: ребенок родился. (Честно признаться, он немного побаивался и не очень хотел быть свидетелем того, как проходят роды.) Его жену, с пересохшими белыми губами, провезли мимо него на каталке. Еще ночью она лежала совсем одна в родильном зале, который и так почти всегда пустовал; когда он принес ей что-то из забытых дома вещей, оба они, мужчина, застывший в дверях с полиэтиленовым пакетом в руках, и женщина на высокой металлической кровати посреди голой комнаты, на одно мгновение исполнились глубокой нежности. Помещение довольно большое. Они находятся на непривычном расстоянии друг от друга. Между дверью и кроватью блестит холодный линолеум в белесом жужжащем неоновом свете. Резко включившиеся лампы не испугали и не удивили женщину, которая обратила лицо к вошедшему в мерцании еще не разгоревшихся трубок. За спиной вошедшего остались просторные полузатененные коридоры и лестничные клетки здания, которые сейчас, далеко за полночь, заключали в себе атмосферу неповторимого, несокрушимого мира, сообщавшегося пустынным улицам города.
Когда взрослому показали через стеклянную перегородку младенца, он увидел не новорожденного, но совершенного человека. (Только на фотографии потом получилось обычное лицо грудничка.) То, что это была девочка, вполне устроило его; хотя и в другом случае, – позднее он понял это, – он испытал бы ту же радость. За стеклом ему показывали не «дочь», а дитя. Мужчина думал: «Оно довольно. Ему нравится на этом свете». Сам факт наличия этого ребенка без особых опознавательных признаков излучал веселость, – невинность была формой духа! – эта веселость незаметно просочилась сквозь стекло и передалась взрослому, связав обоих, которые станут отныне и навсегда сообщниками. Солнце светит в зал, они на вершине холма. То, что человек ощутил при виде ребенка, не было просто чувством ответственности, это было еще и страстное желание защищать его, необузданное и дикое: ощущение, будто ты твердо стоишь на обеих ногах и в тебе прибывает сила.
Дома, в пустой квартире, где все уже, однако, было приготовлено к прибытию новорожденной, взрослый принял ванну, превратив эту процедуру в такое основательное мероприятие, будто все тяготы жизни только что остались позади. Он действительно как раз закончил одну работу, в которой, как ему думалось, он сумел добиться очевидности, случайности и вместе с тем закономерности, что, собственно, и составляло его главную цель. Новорожденная; удачное завершение работы; небывалый момент полуночного единения с женой: впервые этот человек, вытянувшийся в горячей воде, дышащей паром, предстал перед самим собой пусть в небольшом, пусть в незаметном, но соответствующем ему совершенстве. Его тянет выйти из дома, туда, где улицы вдруг превратились в дороги, ведущие в большой город, ставший родным; идти по ним в этот день, самому по себе, было уже праздником. Особенно если учесть, что никто не знает, кто я сейчас такой.
* * *
Это было последним единением, рассчитанным надолго. Когда ребенок прибыл в дом, взрослому показалось, будто сам он вернулся в свою лишенную свободы юность, когда ему часто приходилось присматривать за младшими братьями и сестрами. За прошедшие годы кино, распахнутые улицы и, соответственно, непоседливая подвижность вошли в его плоть и кровь; только это, полагал он к тому же, создает пространство для снов наяву, в которых бытие может предстать как нечто увлекательное и достойное упоминания. Вот только отчего в это вольное время то и дело вспыхивал предостерегающий сигнал: «Ты должен изменить свою жизнь»? – Теперь жизнь с неизбежностью стала принципиально другой, и он, внутренне готовый лишь к одному-двум изменениям, не больше, видел себя уже заточенным дома и представлял, как ходит по ночам кругами с плачущим ребенком на руках, без всяких фантазий, с одной тупой мыслью: с жизнью покончено надолго.
В предшествующие годы он часто бывал в разладе со своей женой. Он, конечно, относился с уважением к той восторженности и вместе с тем дотошной основательности, с какой она осуществляла свою работу, – это скорее напоминало волшебное действо, чем просто работу, настолько все проистекало легко и естественно; он даже чувствовал ответственность за нее, и все же в глубине души у него возникала время от времени твердая уверенность в том, что они не подходят друг другу, что их совместная жизнь – обман и, более того, подлог, если сопоставить ее с той мечтой, которая рисовала ему когда-то его самого и предназначенную ему женщину. Иногда он проклинал про себя этот брак, считая его даже главной ошибкой своей жизни. Но только с появлением ребенка эпизодическая несогласность сменилась почти полным расхождением. Как они не были никогда по-настоящему мужем и женой, так теперь они с самого начала не были родителями. Подойти ночью к забеспокоившемуся ребенку было для него само собой разумеющимся, желанным делом – с ее точки зрения, однако, недопустимым, и уже одно это служило достаточным основанием для недовольного молчания, почти враждебности. Она строго придерживалась книг и советов специалистов, которые он, какими бы грамотными они ни были, ни во что не ставил. Они даже возмущали его, поскольку он воспринимал их как непозволительное, нахальное вмешательство в тайну, которая существовала между ним и ребенком. Разве сам вид ребенка, с первой минуты, – это расцарапанное собственными ногтями и все же такое миролюбивое лицо младенца за стеклянной перегородкой – не исполнен такой волнующей реальности, что всякий, кто только взглянет на него, уже сам знает, как нужно действовать? Но именно это и составляло с недавних пор суть повторяющейся претензии жены: в больнице ее, дескать, обманом отвлекли и от ее взгляда ускользнуло главное. За всей этой внешней суетой она пропустила сам момент рождения, и это для нее безвозвратная утрата. Ребенок, говорила она, был для нее нереальным, отсюда страх сделать что-нибудь неверно и строгое следование чужим правилам. Муж ее не понимал: разве этого ребенка ей сразу не передали, так сказать, лично в руки? Разве она не участвовала во всем этом, сохраняя полное присутствие духа и находясь в ясном сознании, в то время как он – после короткого мгновения блаженства, когда казалось, будто достаточно протянуть ласкающую руку, чтобы одним-единственным, еще не совершившимся ударом пульса перенести на бессонное, мечущееся существо чудо жизни и покоя, – не чувствовал по временам ничего, кроме полного упадка сил, и только отсиживал часы подле младенца в полной тоске, страстно мечтая вырваться на свободу?