Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тевье принадлежит длинной веренице сентенциозных повествователей, уснащающих свою речь библейскими цитатами, от доктора Мойше Маркузе из Слонима, автора первого учебника народной медицины, написанного на современном идише (Порыцк, 1790), до безымянного галицийского купца, который рассказал историю Алтер-Леба, еврейского Робинзона Крузо, от известного в Вильне ученого А.-М. Дика, до невероятно умного Менделе, торговца крамольной литературой. Избирательное использование Писания для этих более ранних авторов было способом преодолеть культурную пропасть, лежавшую между востоком и западом, благочестием и прогрессом. От Маркузе до Менделе реформаторски настроенные авторы надевали маску магида26. Но параллельно с использованием Писания и цитат в виде благого примера, в литературе XIX в. на идише существовала противоположная традиция, в рамках которой навязчивое повторение клишированных фраз (из Библии или из других источников) в устах типичного персонажа, говорящего на идише, указывало на него как на отсталого, старомодного, безнадежного ретрограда. Чем более персонаж положителен, тем менее он разговорчив и тем меньше использует в речи штампы. Чем хуже персонаж, тем насыщеннее его речь учеными фразами и благочестивыми гебраизмами.
Названная историком литературы Меиром Винером «лингвистическим фольклором», эта сатирическая техника была доведена до совершенства еще в 30-е гг. XIX в. драматургом Шлойме Эттингером (ок. 1801-1856). Эттингер делил своих персонажей на злодеев из Старого мира, речь которых изобиловала бесполезными идиоматическими выражениями, и героев Нового мира, которые говорили «как в книжке» (то есть по-немецки). Реплик негодяя Серкеле: «Ой, майне койхес» — или реб Йохенена-свата: «Вое тайн?» — было практически достаточно, чтобы вывести их на чистую воду. В этой схеме народная речь никогда не станет источником просвещенной мудрости или житейского реализма и навсегда останется мертвым грузом, лингвистическим пережитком, очевидным доказательством неразвитости разговорного идиша. Вместо того чтобы становиться более точным, образным и универсальным языком, идиш — все еще находящийся в рабстве старой рыночной площади и средневекового дома учения — становился все более невразумительным, замкнутым в себе банальным языком пустого многословия27. Через сорок лет после Эттингера на литературной сцене появился сатирик Йоэль Линецкий (1839-1915), гротескные персонажи которого постоянно искажали Писание и литургические тексты. Линецкий сидел на строгой диете народной речи и непосредственно повлиял на формирование собственного стиля Шолом- Алейхема28.
Так к какой из двух этих традиций принадлежит Тевье? Дан Мирон, основываясь на наблюдениях Винера, различает «преходящий» вред, который нанес Писанию эрудит Менделе, и «непреходящий» вред, причиненный гораздо менее образованным Тевье. Библейские цитаты Тевье, который большую часть времени проводит вне дома в разговорах со старой клячей, в таком случае можно рассматривать как своеобразный ми- драш, творческое осмысление фигуры Менделе. А Бенджамин Харшав видит во всех монологах Тевье «пародию на мир, основанный на разговоре, и на культуру, обращенную к цитатам и толкованиям текстов больше, чем к реальной жизни»29. Если это так, то место Шолом-Алейхема — в самом начале эпохи Гаскалы.
Шолом-Алейхем был истинным сыном иврит- ской Гаскалы, и эта связь больше всего заметна в его ранних сатирических очерках на иврите, но личный и идеологический кризис 1890-х гг. потребовал от него пересмотреть собственное художественное наследие и наследие своих знаменитых предшественников30. Сам Тевье, как мы видели, персонаж многослойный, сначала он видится как благородный дикарь, подчищенная версия Калмена-деревенщины Дика. В первом рассказе Тевье автор даже заставляет его выглядеть дураком перед разряженными людьми из Егупца — это настолько гротескная сцена, что первый переводчик на иврит приложил все усилия, чтобы ослабить ее. Однако во втором эпизоде, написанном в 1899 г., когда всякому желающему было доступно столь многое в современной еврейской культуре, Тевье достиг такой степени благородства, какой не было ни у одного из его предшественников среди «евреев из народа». Тевье знал, откуда он цитирует. Двадцать лет горестей, в течение которых он продолжал говорить с Господом Его же словами, превратили Тевье, как заметил позже Ицик Мангер, в фигуру комического Иова31.
Растущее осознание себя как Иова сделало жалобу Тевье на Бога и полную зависимость от Него более мучительной. В самый горестный момент своего отцовского переживания, выйдя из дома богатого дяди, который расторг помолвку своего племянника с беременной Шпринцей, Тевье не может сдержать слез.
Подошел я к своей лошаденке, ткнулся лицом в тележку и — не будете смеяться надо мной? — расплакался. И плакал и плакал... А когда вдоволь наплакался и, усевшись, выместил на своей несчастной кляче все, что накопилось на душе, обратился я, как Иов, к Господу Богу с вопросом: «Что Ты такого увидел, Господи, в старом Тевье? За что Ты его ни на минуту не оставляешь в покое? На мне, что ли, свет клином сошелся?» (Y165, Е 95, R 233)
Конечно, есть нечто облагораживающее в том, что тебя избрал Бог, в том, что ты уподобился библейскому Иову. О гуманистическом видении самого Шолом-Алейхема нам говорит также и то, что в качестве двойника Иова он выбрал не раввина, не цадика или молодого революционера, а простого молочника. Тевье-Иов — это новая архе- типическая фигура, в которой воплощен весь еврейский народ в целом. Он воплощает «народ», не имеющий доступа к власти, политике или прессе, но способный заявить о своей невиновности и потребовать справедливости.
Стойкость Тевье опрокидывает старую духовную иерархию — более радикально, чем неохасидизм Переца и юные грешницы с глазами долу. Тевье—настоящий демократический герой. С другой стороны, сам его традиционализм противостоит как минимум двум светским добродетелям. В противоборстве «отцов и детей», которое разгорелось в русских, ивритских и идишских романах XIX в., авторские симпатии всегда были на стороне молодых. Но Шолом-Алейхем, позволив Тевье затмить всех, использовал молодых прогрессистов в качестве фона, на котором действует трагикомический патриарх32. С первой встречи борец за свободу Перчик отстаивает собственное мнение перед стариком, и в этом блестящем диалоге мгновенно возникает взаимопонимание между идеалистическим универсалистом и народным философом. «Кто я такой? — говорит Перчик в ответ на вопрос Тевье. — Я человек Божий». А когда этого оказывается недостаточно, чтобы удовлетворить любопытство Тевье, Перчик возводит свое происхождение к Аврааму, Исааку и Иакову, а через них — к Адаму, как и весь род человеческий. Позже, однако, когда мы распознаем революционную риторику