Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Балагур, помешивая овсянку, приподнял бровь. Коска был почти уверен, что бывший арестант знает, зачем он сюда пришел, но никогда не скажет об этом вслух. Уголовники в большинстве своем удивительно тактичны. Поскольку в тюрьме бестактность может оказаться роковой.
– Первое? – спросил Балагур.
– Никогда не воюй за слабую сторону. И вообще… я тоже всегда терпеть не мог герцога Орсо, но понимаю, тем не менее, что между ненавистью к человеку и попыткой эту ненависть воплотить пролегает пропасть, бездонная и весьма опасная. – Коска стукнул кулаком по столу, отчего макет Дома Кардотти подпрыгнул. – Особенно когда действуешь в интересах женщины, которая уже предала тебя однажды…
Мысли его, подобно ручным голубям, неизменно возвращающимся в любимую и ненавистную клетку, устремились, минуя девять пролетевших лет, в Афьери. Он вспомнил скачущих навстречу лошадей, солнце, встающее над горизонтом, как вспоминал это бесконечное множество раз, напиваясь в грязных дешевых тавернах, ночуя на дрянных постоялых дворах всего Земного круга. Отличная игра, думал он тогда в пьяном угаре, любуясь умело организованной притворной атакой. Вспомнил теперь первый холодок страха, когда всадники не сбавили хода. Леденящий ужас, когда они смяли строй его ничего не подозревавших солдат. Смесь ярости, отчаяния, тошноты, пьяного головокружения, когда он мчался прочь с поля боя, где разносили в клочья его бесшабашное войско и его воинскую репутацию. Эта смесь ярости, отчаяния, тошноты, пьяного головокружения преследовала Коску неотступно с тех пор, подобно собственной тени.
Он хмуро поглядел на свое кривое отражение в стекле бутылки с водой.
– Память о победах растаяла, – сказал тихо, – умерла, растворившись в болтовне, не более убедительной, чем иная ложь. О неудачах, разочарованиях, раскаянии – жива, словно все случилось вчера. Улыбки девушек не помнятся так… Только обиды, в которых мы обвиняем других. Толчок неведомо чьего плеча в толпе, заставляющий нас злобствовать целый день. Месяц. Вечно. – Он скривил рот. – Из этого-то и состоит прошлое. Из поганых моментов, которые сделали нас теми, кто мы есть.
Балагур все молчал, что подзуживало Коску к откровениям похлеще всяких расспросов.
– И самый горький в моей жизни момент, когда против меня пошла Монцкарро Меркатто… Мне бы отомстить ей вместо того, чтобы помогать мстить самой. Мне бы убить ее, а заодно Эндиша, Сезарию, Виктуса и прочих моих бывших друзей-ублюдков из Тысячи Мечей. Так какого же черта я тут делаю, Балагур?
– Говорите.
Коска фыркнул.
– Как обычно. Мне всегда отказывает здравый смысл, если дело касается женщин. – И разразился вдруг лающим смехом. – По правде говоря, он отказывает напрочь в любом затруднительном положении. Потому-то жизнь моя и полна треволнений. – Он со стуком поставил бутылку на стол. – Довольно грошовой философии! Суть в том, что мне нужно измениться. И, что еще важнее, отчаянно нужны деньги. – Поднялся из-за стола. – Чертово прошлое. Я – Никомо Коска, черт подери! Я смеялся врагам в лицо! – Сделал паузу. – И я возвращаюсь в постель. Премного благодарен вам, мастер Балагур, вы прекрасный собеседник.
Бывший арестант на мгновение оторвал взгляд от котелка с кашей.
– Я едва ли слово сказал.
– Вот именно.
* * *
Утреннюю трапезу Морвир сервировал для себя на маленьком столике в маленькой спаленке, служившей, вероятно, когда-то верхней кладовой в заброшенном складе, расположенном во вредном для здоровья районе Сипани, города, который он всегда терпеть не мог. Сервировка состояла из кривоватой миски с холодной овсянкой, помятой кружки с горячим чаем и надколотого стакана с теплой водой. Рядом стройной шеренгой выстроились семнадцать флакончиков, бутылочек и кувшинчиков с разнообразными пастами, жидкостями и порошками – прозрачными, белыми и желтыми, в основном, не считая зеленовато-синей выжимки скорпионьего яда.
Морвир сунул в рот ложку каши и, прожевывая ее без особого удовольствия, откупорил четыре ближних сосудика. Вынул из связки игл одну, окунул ее в первый пузырек, кольнул себя в тыльную сторону руки. Окунул во второй, сделал то же самое. Затем – в третий и в четвертый, после чего брезгливо бросил иглу. Поморщился, увидев крохотную бисеринку крови, выступившую на месте укола. Проглотил еще ложку каши и откинулся на спинку стула, пережидая нахлынувшую волну головокружения.
– Чертов ларинк!
И все же стоило принимать каждое утро маленькую дозу и претерпевать легкое недомогание, чем получить однажды большую по злому умыслу или случайно и скончаться от разрыва кровяных сосудов мозга.
Заставив себя проглотить еще порцию соленой слизи, он открыл следующую склянку в ряду, взял оттуда щепотку горчичного корня, заткнул одну ноздрю и втянул порошок через другую. Содрогнулся, ощутив жжение в носу, поводил языком по мгновенно онемевшему рту. Глотнул чаю, но тот неожиданно оказался кипятком, и Морвир, захлебнувшись, выкашлял его обратно.
– Чертов горчичный корень!
Восхитительная действенность порошка на его клиентов приятности его употребления саму Морвиру не прибавляла. Как раз наоборот. В тщетной надежде смыть едкую горечь он прополоскал рот водой, прекрасно зная, что будет чувствовать ее еще несколько часов.
Затем он поставил перед собою в ряд следующие шесть склянок. Сковырнул крышечки, вынул пробочки. Содержимое их можно было бы принять по очереди, но долгие годы подобных завтраков научили Морвира тому, что лучше уж отделаться разом. Поэтому он набрызгал, накапал и насыпал необходимое количество в стакан с водой, тщательно перемешал ложкой и выпил тремя большими, судорожными глотками.
Поставил стакан на стол, вытер слезы, выступившие на глазах. Почувствовал было приступ тошноты, но тут же все и прошло. В конце концов, он проделывал это каждое утро в течение двадцати лет. А если бы не приучил себя…
Морвир ринулся к окну, распахнул ставни и успел высунуть голову наружу как раз вовремя, чтобы скудный завтрак его угодил в грязный переулок под складом. С тяжким стоном выпрямился, высморкал из носа едкие сопли и побрел, пошатываясь, к умывальнику. Зачерпнул из тазика воды, омыл лицо, глядя на себя в зеркало. Неприятнее всего было то, что в бунтующий желудок следовало запихнуть еще каши. Очередная жертва, которую никто не оценит, одна из многих, на которые он шел ради совершенства.
Приютские дети его талантов не ценили. Как и учитель, недоброй памяти Маймах-йин-Бек. Как и жена. И многочисленные подмастерья. Похоже было, что нынешняя нанимательница тоже не в состоянии оценить его самоотверженность, его терпение, его героические – без всякого преувеличения! – усилия, совершаемые в интересах ее дела. Никомо Коске, этому распутному старому пьянице, оказывали уважения куда больше, чем ему.
– Я обречен, – безутешно пробормотал он. – Обречен только давать и давать, ничего не получая взамен.
В дверь постучали, голосок Дэй спросил:
– Вы позавтракали?
– Почти.