Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встал и, нажимая левой рукой на свой кудрявый лысеющий затылок, подошел к окну.
Его жена в холстинковом дорожном жакете и летней соломенной шляпке только что, судя по всему, расплатилась с отъехавшим извозчиком и теперь что-то выспрашивала у дворника. Странно, он даже и не удивился. Он смотрел на нее, на дворника, на всю летнюю улицу, косо и беспокойно освещенную солнцем, на окна дома напротив, из которых доносились гаммы, разыгрываемые неповоротливыми детскими пальцами, но одновременно с этим он смотрел и на себя самого, стоящего у окна, и ему больше всего хотелось смеяться. Да что там смеяться! Ему хотелось хохотать в голос, рыдать от смеха, присесть на полусогнутых коленях, хлопая себя по бокам, задохнуться… Вместо этого из горла его вырвался какой-то беспомощный хрип. Он открыл окно. Она услышала, обернулась и подняла глаза. Александр Сергеевич вдруг заметил, что у него больше не болит голова, а во всем теле появляется какая-то странная, близкая к обморочной легкость, словно он сейчас оторвется от пола и полетит. Нина взяла в руку саквояж, дворник подхватил ее чемодан, и через минуту она в сопровождении дворника, бестолково и смущенно посмеивающегося, вошла в гостиную. Дворник поставил чемодан на пол и затоптался на месте.
– Ступай, – не глядя на него, сказал Александр Сергеевич. – Больше ничего не нужно.
И дворник ушел. Нина села на стул и сняла шляпку. Он увидел, что волосы ее немного поседели рядом с пробором, и тонкие, но глубокие складки образовались по обеим сторонам рта.
– Ну, что? Как здоровье? – спросил он.
– Получше, – ответила она. – Устала смертельно. Сначала я даже думала, что придется добираться через Константинополь, но, слава богу, мне подсказали другой путь – через Финляндию.
– А, ну да! – сказал Александр Сергеевич. – Конечно. Война ведь.
– Война! – вздохнула она и огляделась по сторонам. – Как дома приятно! Я уже заметила, что ты ничего моего не выбросил. Это очень мило с твоей стороны, не ожидала.
– А, вот как!
– Да, Саша! – снова вздохнула она. – Я ведь давно знаю всё, что ты можешь мне сказать. Стоит ли нам возвращаться к этому?
– Кто это был? На фотографии? – с отвращением спросил он.
Ее вдруг тоже всю передернуло.
– Не знаю. Кто-то был. Какая разница?
– Так ты сумасшедшая, да?
– Сейчас все вокруг – сумасшедшие, – ответила она, бледнея. – Что сын? Он здоров?
– Воюет.
– Я знаю.
– Откуда?
– Я наводила справки.
– Где ты собираешься жить?
Она удивленно округлила глаза.
– Я жить собираюсь вот здесь.
Взмахнула рукой в летней белой перчатке, описала круг.
– Ну нет, – раздувая ноздри, сказал он. – Вот этого ты не добьешься, голубушка.
Нина склонила голову к левому плечу и посмотрела на него внимательно и спокойно. Он вдруг заметил пылинки пудры на ее длинных ресницах, и дикая мысль, что она пудрилась, пока ехала с вокзала на извозчике, – пудрилась, чтобы понравиться ему, – сверкнула в голове.
– Бог знает, Саша, что ты говоришь, – усмехнулась она. – А где же мне жить?
– А где хочешь!
– Нет, дорогой, нет, – небрежно и вскользь, как неживая, выронила она. – Мне нужно помыться с дороги. Потом побеседуем.
– Прошу тебя по-хорошему. – Он скрипнул зубами. – Ты слышишь? Пока – по-хорошему.
– Что с тобой? – сочувствующе и немного брезгливо спросила она, помолчав. – Неужели после всего ты собираешься выгнать меня из собственного дома?
– Я бы убил тебя, если бы я мог. – Александр Сергеевич схватился обеими руками за виски. – Но ты сумасшедшая!
Она откинула голову и засмеялась, показывая белые ровные зубы.
– Ты лучше меня полечи. Ты ведь доктор.
– Ты неизлечима.
– Тогда говорить больше не о чем. В Москве, говорят, перебои с продуктами?
– Послушай! – воскликнул он. – Я не могу тебя видеть. Ты – мой кошмар. Я даже и сейчас не до конца уверен, что ты мне не снишься, как снятся кошмары! Уйди, ради бога!
Она встала, сняла свои белые летние перчатки, показала руки со знакомыми миндалинками ногтей, и он с каким-то странным облегчением увидел, что она плачет. От этих слез ему неожиданно стало легче, словно он все-таки добился чего-то.
– Нет, я никуда не уйду, – плача, пробормотала она. – Я устала, я добиралась больше трех месяцев! Я, слышишь? Устала! Я очень устала!
Он бросился в прихожую, сорвал с вешалки летнее пальто.
– Возьми с собой зонтик! – крикнула она вдогонку. – Гроза собирается. Слышишь, грохочет?
На улице было темно, как бывает темно только летом перед грозой, и сильно пахло мокрой свежестью городской зелени, вдруг сразу забившей все городские запахи. Александр Сергеевич шел быстро, словно убегал от кого-то. Во многих окнах зажегся желтый дрожащий свет, прохожие исчезли, даже птицы в небе – и те вдруг растаяли. Первая молния, распоровшая почти уже черное небо, светло озарила верхушки деревьев, которые полыхнули серебром и вновь погрузились во тьму, зашумели.
«Сейчас будет дождь, – вяло подумал Александр Сергеевич. – Куда бы мне спрятаться?»
Дождь начался не сразу, а так, словно он долго ждал чего-то, сыпал с неба две-три капли, потом уходил, потом вновь возвращался и, наконец, пошел сплошным, как будто бы пенным немного, потоком, потому что в том месте, где вода дотрагивалась до земли и продавливала ее, – в том месте образовывалась легкая белая пена, но тотчас же таяла.
Александр Сергеевич вымок насквозь, но этот дождь, не щадящий никого, кто не успел спрятаться, помог ему лучше любого лекарства: он смыл его страх. Теперь – в этом мощном дожде – уже было не страшно, поскольку то, что, оказывается, заключало в себе небо, еще недавно спокойное, голубоглазое, как новорожденное дитя в колыбели, – всё то прорвалось вдруг наружу, и никакому обольщению, никаким тщетным надеждам – ни птичьим и ни человеческим – теперь уже не было места.
«Не спрятался? Значит, пора».
Такая зовущая сила была в этом дожде, и такое внезапное, беспощадное объяснение того, кто и вправду хозяин, такое успокаивающее в своей неумолимости решение, принятое не здесь – отнюдь не людьми, не зверями, не птицами, – было в нем, льющемся с высокого, застелившегося чернотой неба, что Александр Сергеевич, никуда уже не убегающий и даже не надевший пальто, по-прежнему перекинутое через руку, вдруг словно услышал и понял всё то, чего не хотел и не мог слышать раньше. Он шел под дождем, уже не обращая на него внимания, и знал, что все повороты, все странные изгибы его жизни, всё, что он называл про себя ненужными и пустыми человеческими словами, – всё было, поскольку должно было быть, и нужно принять, и терпеть, и смириться.