Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Степ-ка, имай!
– Так упустишь ведь?
– Ты что, я бывший гранатометчик. – И действительно, первый сапог так ловко кинул, что и у Степушки опасения пропали. – Не лыком шит, чуешь? – не забыл прихвастнуть Тимоха. – Гранатометчиком что, даром служил? – Наотмашь, поторопившись, бросил второй, и, наверное, рука сдала иль отсыревшая резина голяшки подвела, но угодил сапог в самую-то середину переполненного ручья и, мгновенно залившись, пошел на дно.
Ох ты грех, ах ты печаль. Смеяться ли? Плакать ли? Уж такой, видно, невезучий человек, Тимоха Железный, что и смеяться над ним вовсе грешно: вроде бы обмозгует все, распланует, так и эдак предположит, пробуя угадать, как сложится случай, порой и поспешит, возмечтав о видимой выгоде, шкуру неубитого медведя разделить, а судьба возьми и подставь ему ножку в это самое мгновенье. Споткнется Тимоха на самой-то мелочишке, и из всего прекрасно задуманного предприятия останется лишь пшик не гуще сигаретного дыма.
Еще не веруя в горе, еще обманывая и теша душу свою, что все случившееся лишь сон, метнулся Тимоха к ручью, вгляделся в пенистую глубину вывернутым студенистым глазом, обметанным морковной красниной, даже босою ногой ступил в ручей, и тут же охолонул, содрогнулся и, по-собачьи пониклый, повернул в косогор.
– Тимоха, как далее-то будем? – позвал Степушка. – Второй-то сапог заберешь иль мне принести?
Но приятель, не оглянувшись, скрылся в бору.
А уже наутро узнает Кучема о новом приключенье с Тимохой: как вернулся тот с рыбалки, и, постыдившись показаться в деревне босым средь бела дня, промаялся в остожье до полуночи, и, лишь когда стихли улицы, явился на глаза разгневанной жены.
Степа же, проводив взглядом сотоварища по промыслу, вдруг понял, что затея их, по всей вероятности, беспутна и напрасна: отвыкнув за последние годы от леса и реки, он не то чтобы забоялся природы, но онемел к ней, чувствовал себя сиротливым, неловким, оказавшись столь неожиданно одиноким. Да еще снег повалил, внезапный, глухой и непроглядный, и за какой-то час плотно выстелил землю.
Река неслась мимо чугунно-черная, чужая, с седыми закрайками; стоялая вода за обмысками загустела до самого дна и уже не могла покорить снега. Степушка приметил эти места: не дай бог в вечерней потемени случайно увязнуть в тягуне – выгребайся потом. Подумал еще костерок бы заживить, но опасно, – с любой стороны мог рыбнадзор нагрянуть, вынестись на щукастой разбежистой доре. Но в ходком пути нагрелся, и сейчас, как остановился на бережине, на юру, присматриваясь к перекатам, то и спина сразу противно заслезилась, скоро настывая. Спрятался за ивняки, от ветра чтоб, сетку-тройчатку и водолазный костюм положил под руку, чтобы долго не мешкать, выхлебнул из горлышка треть бутылки и так, неожиданно захмелев, блаженно и тупо ушел в себя, не забывая, однако, настороженно слушать реку.
А ведь когда-то ловил: сеткой и неводом брали большую рыбу, пока мать была в силе, и с тех пор думалось, что навечно проникли в Степушкину память каждый камешек на дне, кривулина реки и хитрый перекат. Помнится, как подъехали сюда под вечер: сеностав был. Пока котлы снимали да чайник грели, мать и подскажи: «Ох, по воды едем и воду надо помнить. Хоть бы ты, Степка, бросил блесенку». И только кинул – этакая чурка схватила, если в бочку пехать, то калачом едва затянешь. А ведрие тот год стояло, день и ночь в работе. А еда известная: суп на суп. Приедаться уж стало... Мать заводная: пошли с ней и в одночасье с плесу двенадцать семог выдернули. Штягу выплеснули, ухи наварили и рыбы насолили на всех покосчиков. Вот и жизнь веселая покатилась, застрадалось легче. В тот раз на плесе этом за лето семог триста, поди, взяли. А нынче хоть бы одну-разъединственную, чтобы охотку стешить...
Река спадала к морю пустынная, свинцовая, без единого рыбьего всплеска и чаячьего вскрику: лишь куст ивняка, проросший под самым берегом, затягивала молчаливая угрозливая стремнина, и голые заплесневевшие ветви торопливо, согласно заныривали в заворотную стрежь, и от нервных коротких тычков вспухали па вороной глади частые воронки. Кружево воды, грязная пена хлопьями, невесть откуда взявшаяся, да снежная бахрома с торчащими сквозь мертвыми закостенелыми будыльями – выморочно кругом, нежило, стыло.
Затаиваясь в ивняках, Степушка бесцельно бродил взглядом по реке, и не было внутри его ничего, кроме оторопелости и тупого недоумения: с какой это стати он взялся вдруг у реки в гнилую пустую пору, в межсезонье, когда любого мало-мальски здравого человека больше позывает на печь. Ноябрь на дворе, то самое время, когда пора бы замереть уже заснеженной природе, вздрогнуть и застыть нежило от первых звенящих холодов, да и реке бы хотелось утишиться, загустеть и одеться во льды. Безумье в природе, и только. И потому рыбе не спится никак, ее тревожит, волнует крутое кипенье воды, проникающее в каждую ямину, где по обыкновению остоялась на покой семга: и рисковый рыбак по этой причине мается по скрадам, надеясь на крайнюю удачу; и рыбнадзор мечется по реке, залубеневший от холодов, измочаленный, опаршивевший от долгих и тщетных бдений...
Стемнело по-северному, разом, и Степа, зря не мешкая, неуклюже облачился в балахон: река туго обняла парня, повлекла его, и сквозь резину сразу почувствовалась ее властная сила. Хотел посветить фонариком, но остерегся. Споткнувшись, мгновенно озлобился на Тимоху, молча обматерил его: вдвоем бы куда ловчее и надежнее. А тут пока заглубливал, затаивал дальний конец сетки – время шло, и страх нарастал, и невольно ловил Степа любой шорох, несущий в себе угрозу; но в непрогляди вечерней лишь слышался накатный плеск волны, глухой обвал дальней береговой осыпи и тягучий звон натянутой в нетерпении воды. И только бы парню выкинуть на берег крайний груз и вздохнуть успокоенно, как словно бы из-под земли просочился знакомый высокий подвыв, и тут гуд проткнулся сквозь, освобожденный, нетерпеливый, вдруг оказавшийся совсем рядом. Ткнулась в песок лодка, забренчали о нашести ноги, кто-то тяжело спрыгнул на берег, и Степушка, очнувшись, кинулся в кусты. Балахон, обтянувший каждую мышцу тела, ковал ноги и противно скрипел. Рыбнадзор миновал Степушку, посвечивая в темноте фонариком и надрывно скапливая: знать, застудился на реке Вася Щекан... Секут, сволочи, решил Степушка и отполз вглубь. Должны бы следы выглядеть: проклятый снег. Все, как назло. Следы-то, как на стекле, каждый рубчик, поди, заметен. Ваньку валяют, думают, что на дурака напали, а сами за тем мысочком и скрадывают.
Еще часа два высидел Степа, проклиная свет белый, и Васю Щекана, и рыбалку, и кривого Тимоху, так заманчиво вовлекшего в эту затею. Резина костюма зальдилась и словно бы приклеилась к телу, даже фуфайка и двое штанов не спасали. Подумал: скинешь если, а после как натягивать такую кожурину? Господи, заколеть можно, каждая жилка натянулась. Часа через два, напрягая слух, решился Степушка, и только полез в реку, как сигаретка засветилась невдали. Снова метнулся в кусты, в засидок, но терпенье уж покинуло вовсе. Возбужденье оставило его, водка кончилась, в сон потянуло, и понял Степушка, что рыбалка пропала, кончилась затея впустую и не разговеться на праздники семгой-малосолкой. Ну рыба – ладно, леший с ней, перебиться можно, но сеточку-тройчатку жалко: Тимоха, поди, целую зиму вязал, такие надежды на нее были, а тут ни за понюшку табаку распрощайся с нею. Вторая рыбалка за осень в раззнакомейших местах, в своих водах – и сплошные несчастья, словно судьба отвернулась иль казенные руки-неумехи пришиты вместо своих...