Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я рад, что спасется хотя бы один. – И сержантам: – Отведите их в темницу. Завтра сожгите обоих.
* * *
– Так и сказал? «Сожгите обоих»?
– Да.
– Но ведь один, вроде бы, отрекся?
– Он сказал: «Обоих».
– Господи! Воистину, великий простец этот граф Симон.
* * *
На рыночной площади сооружен помост. Собран хворост. Погода стоит сырая и скучная, поэтому хворост собирали не по лесам, а по домам. Кое-кто из горожан спешит сам принести вязанку, но большинство лишь угрюмо подчиняется симонову повелению.
Граф Бигоррский возвратился с охоты и совершенно одобрил отцовское решение.
«Обоих». Ему любопытно.
– Жаль, что я не смог поговорить с этим Оливьером.
– Ничего, еретиков в вашей Бигорре еще предостаточно. У вас будет случай… Только никогда не вступайте с ними в препирательства. Их не переспорить. Они со всех сторон вроде как правы. Обложились стихами из Писания, как щитами. И все превзошли и постигли, не чета нашему невежеству.
Гюи глядит на Симона, широко распахнув глаза.
– А как же вы с ними спорили, мессир?
– А я с ними и не спорил. Говорю вам, они так плетут слова – не разрубишь. Я их просто не слушал. Когда они пытались смутить меня, я то читал про себя ave Maria, то повторял «иди в задницу, иди в задницу», – говорит граф Симон.
И заливается громким хохотом.
* * *
В полдень похоронно зазвонили колокола. Горы хмуро взирали слепыми белыми вершинами, как из храма выводят двух человек, окруженных стражей. Ночь оба осужденных провели в подземной крипте, под полом кафедрала, рядом со святынями – в уединении, в молитве, в промозглой сырости, с оковами на руках и ногах.
Они шли медленно, одеревеневшие от холода, мелко переступая скованными ногами. Гром колоколов заглушал тихий перезвон их цепей.
Петронилла рядом со своим мужем, на коне, как и он. В последний раз видит она Оливьера. Она встречается с ним глазами. На мгновение ей делается жутко. Вдруг Оливьер окликнет ее. Вдруг расскажет ее мужу и свекру о том, что и она некогда преклоняла перед ним колени и испрашивала его благословения. Но Оливьер молчит. Его суровое, очень старое, очень бледное лицо лоснится от пота. В углу рта капля крови. Оливьер боится.
Аньена ведут под руки. Он глубоко ныряет на каждом шаге.
Приор громко спрашивает Аньена:
– Сын мой, в последний раз скажи перед всеми, как ты хочешь умереть – еретиком или католиком?
Аньен кричит:
– Католиком!
И умоляюще глядит на Симона, тяжело дыша раскрытым ртом. Симон осеняет себя крестом.
Аньена берут за скованные руки, грубо поддергивают ближе к Оливьеру и так, за запястья, связывают, обернув их друг к другу лицом. И Оливьер, мертво улыбнувшись, целует Аньена в мокрые губы и кладет голову ему на плечо. И Аньен, хоть и отворачивается, но тоже вынужден положить щеку на плечо Оливьера.
Вздымается пламя, запаленное сразу шестью факелами, взвиваются и корчатся в огне одежды и, заглушая погребальный гром, кричат умирающие в муке люди.
Запрокинутое лицо Симона залито красноватым светом, серые глаза раскрыты – впитывают увиденное. По площади ползет жирный дым.
Потом огонь стихает. Вместе с огнем смолкают колокола кафедрала.
И вдруг тишину прорезает испуганный вопль, пронзительный и тонкий:
– Чудо! Чудо!
Колыхнувшись, толпа подается к помосту. Симон слегка трогает коня, чтобы подобраться поближе.
Оливьер превратился в черный остов. Тело Аньена осталось неповрежденным. Огонь съел только кисти его рук и обгрыз щеку, которой тот прикасался к Оливьеру.
декабрь 1216 года
И двух седмиц со дня брачных торжеств в Бигорре не минуло, как вытащил граф Симон своего сына Гюи из супружеской постели и вместе с ним бросился на Лурд, где в старом замке – еще римляне здесь свою крепость имели – засели Монкад и Санчес. Все не смирить им жадную душу с тем, что потеряны для них и графство, и графиня.
Не успели толком обсидеться, а граф Симон – вон он, внизу, в долине, под стенами. Зубы точит. И Гюи с ним.
Местным мужланам – стон один: мало их Монкад ощипал, придется теперь Симона с его воинством кормить. А надолго ли Симон в Лурде застрянет – того никто не провидит. Может, и надолго. Вот уже и тучи отяжелели, грозят снегом опрастаться, вот и Рождество накатывает… Симон упрямо сидит в долине, а Монкад – в Лурдском замке, и ничего не меняется, только время течет себе и течет.
В мыслях о Рождестве Симон вдруг взор от замка оторвал, стал озираться по сторонам. Часовню для него в долине нашли. Выстроена давно, с виду неказиста, не первый год заброшена, того и гляди на голову рухнет. Так графу и доложили: на ладан, мол, часовня-то дышит.
Симон не поленился, съездил посмотреть. Внутрь вошел, оглядел. Запах затхлый ноздрями втянул. Увидев, оскорбился, ибо обижен здесь был Господь. И взялся Симон обиду эту целить.
Нагнал вилланов, велел в меру умения храм крепить, очищать и восстанавливать. Ибо желал граф Симон справить Рождество честь по чести; осаду же Лурдского замка снимать при том не желал.
Вилланы от натуги заскрипели. Неохота им было ерундой заниматься. Но Симону перечить не станешь. Симону даже важные сеньоры перечат опасливо.
Потому что Симон – он всегда был в большой дружбе с Господом Богом, а здешние важные сеньоры с Господом Богом были то в мире, то в ссоре.
Священника Симон во всей округе не сыскал; пришлось в Тарб посылать, к Петронилле: пусть отправит сюда каноника, отца Гуга. Солдату посыльному наказал вернуться до Рождества, не опоздать.
Устроив таким образом свои религиозные нужды, предпринял Симон штурм Лурдского замка – на пробу. Подобрался, оскальзываясь на склонах, под самые стены; ударил в ворота раз-другой и бесславно скатился обратно, вниз, в долину. Разъяренный Монкад отбивался столь свирепо, что сбросил с холки Монфора. Смотри ты!..
Монфор уселся внизу. Раны зализал. Немного их и было – ран. Наверх уставился алчно. Сидел, как зимний волк, под деревом, где неурочный путник спасается.
Без всякого толка минула еще седмица, и вот под стены Лурда явился из Тарба отец Гуг, продрогший и недовольный. Он-то думал Рождество в Тарбе справлять, при Петронилле, в тепле, сытости, а его в грязную деревню пригнали, к мужланам дурнопахнущим да франкам сумасшедшим.
Вот выходит граф Симон из того дома, где ночевал. Будто медведь из берлоги, выбирается из маленькой крестьянской лачуги (и как только там помещался!) – рослый, в овчином плаще. Бросил в лицо горсть снега, умылся. На стальной седине остались белые хлопья. Глядеть на Симона – и то зябко.