chitay-knigi.com » Историческая проза » Герцен - Ирина Желвакова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 49 50 51 52 53 54 55 56 57 ... 180
Перейти на страницу:

Первая его статья о дилетантизме многим нравится, и следует цикл продолжать. Пишет «с увлечением и свободой». Другое дело, повесть «Кто виноват?». С ней как-то не ладится: надо до поры отложить. Ведь давно себе признался: «Повесть не мой удел…»

Идут на пользу все театральные впечатления. Театр не только развлечение. «Театр — высшая инстанция для решения жизненных вопросов». «Все тяготящее, занимающее известную эпоху, само собою вносится на сцену и обсуживается страшной логикой событий и действий, развертывающихся и свертывающихся перед глазами зрителей». Есть над чем поразмыслить. Не только повторить чью-то важную мысль о признании сцены как «парламента литературы», как «трибуны, пожалуй, церкви искусства и сознания», где «могут разрешаться живые вопросы современности», но и самому взяться за перо.

Размышления по поводу спектакля «Преступление, или Восемь лет старше» О. Арну и Н. Фурнье, сыгранного в Большом театре 11 сентября 1842 года, в бенефис И. В. Самарина, да еще при участии М. С. Щепкина, дали толчок для статьи «По поводу одной драмы» (первой, из цикла «Капризы и раздумья»). Почему вдруг рядовая пьеса так задела Герцена? Его пронзило соответствие некоторых сюжетных линий драмы нынешнему его душевному раздраю, заставило «думать и думать». И это случилось спустя небольшое время (через месяц-полтора) после бесконечно отмаливаемого им греха измены.

Тема гибели во имя любви, проблема брака и невольных перипетий семейной драмы предоставили простор для широких обобщений. Противоречивый опыт собственной семейной жизни постоянно подталкивал Герцена к подобным раздумьям о вопросах этики и морали, к анализу «психологического быта», хотя сюжет драмы, скрупулезно, на нескольких страницах изложенный Герценом в статье, пока, до времени, которое трудно было предвидеть, не давал никакого повода для прямых аналогий.

В дневнике после просмотра драмы Герцен обошелся более сжатым описанием ее вполне банального содержания: «Юноша влюбился в девицу старее себя. Она его любит, и они женились. Прошло пять лет, молодой человек влюбляется в другую. Муж — человек честный, благородный, он понимает свою обязанность относительно жены, уважает ее высокие достоинства, но не любит ее и скрывает. Жена необыкновенно благородное создание, любит мужа до безумия, и все понимает в страданиях. Она решает умертвиться. Муж в отчаянии. Проходит год, она осталась в живых, но ее считают умершей, и первый он убежден в этом. Он женится на другой и встречает на дороге свою первую жену. Ему кажется, что он сделал что-то чудовищное. Жена (первая) умирает, он хочет убить себя. Но его друг заставляет его жить для второй жены etc. Вот что тут ужасно: все правы».

Последняя фраза многое объясняет. Жизнь так сложна, все правы. И Герцену важно было доказать это самому себе… Но к этой жизни, ограниченной единственным уделом «любиться», у него множество вопросов (и в частности, к театральным персонажам): «…неужели одна любовь дает Grundton[57] всей жизни, — на все есть время. Зачем это человек не раскрыл свою душу общим человеческим интересам, зачем он не дорос до них? Зачем и женщина эта построила весь храм своей жизни на таком песчаном грунте? Как можно иметь единым якорем спасения индивидуальность чью-нибудь? Все оттого, что мы дети, дети и дети». «Брак, когда от него отлетит дух, — не устает размышлять Герцен, — позорнейшая и нелепейшая цепь. Как, на каких условиях дозволяется ее (героиню. — И. Ж.) бросить, — трудный вопрос…» И «фактическое разрешение» этой задачи Герцен, не справившись, отдает на откуп «грядущим поколениям».

Утопические идеи сенсимонизма о социальном положении женщины давно усвоены им. «Общее», по его признаниям и реальному поведению, должно превалировать над «частным». И это — его принципиальное убеждение. Формула жизни.

В октябре работу «По поводу одной драмы» Герцен завершил, поставил дату, подправил статью в надежде увидеть ее в будущем альманахе Грановского. Издание не состоялось. Но подхватил статью А. А. Краевский, напечатавший ее в своих «Отечественных записках» (1843, № 8). Так случилось, что именно эту статью Герцен посчитал этапной в беспрерывных разборах своей семейной жизни: «заключительным словом прожитой болезни».

Всегда существовали угрозы со стороны цензуры. Возможно, даже кажущейся невинной, научной статье «Дилетанты-романтики» из продолженного цикла «Дилетантизм в науке» грозит не только запрет, но и тяжелые последствия (может, и третья ссылка). Что тут скажешь… Герцен — известный мастер формулировок: «В образованных государствах каждый, чувствующий призвание писать, старается раскрыть свою мысль, употребляя на то талант свой, у нас весь талант должен быть употреблен на то, чтоб закрыть свою мысль под рабски вымышленными, условными словами и оборотами. И какую мысль? Пусть бы революционную, возмутительную. Нет, мысль теоретическую, которая до пошлости повторялась в Пруссии и в других монархиях. Может, правительство и промолчало бы — патриоты укажут, растолкуют, перетолкуют! Ужасное, безвыходное состояние!»

Москва раскованных 1840-х годов питала энергией дружества и таланта плеяду замечательных людей (эпитет этот благодаря внимательному летописцу времени П. В. Анненкову без всякого преувеличения вошел в сознание целых поколений). И Герцен вписался в эту славную когорту одним из первых.

После отшельничества ссылок московская жизнь предоставляла ему возможность «жить во все стороны». С радостью дружеского общения, веселыми пирушками, неутихающими спорами (конечно, о судьбах отечества), с разгоравшейся войной со славянофилами и началом бескомпромиссных дискуссий с ними сливается постоянное творческое возбуждение. Работа, горение, работа и работа, выводящая Герцена в круг первейших российских литераторов. Постоянное самоусовершенствование вело к пониманию перехода через определенный жизненный рубеж. В дневнике, полном искренних признаний и глубочайших раздумий, он записал: «Испив всю чашу наслажденья индивидуального бытия, надобно продолжать службу роду человеческому, хотя бы она была нелегка».

Кто же остался и царствует в Москве 1842 года? Безумный басманный отшельник, как хотелось бы власти, а на самом деле, фигура № 1, которую стремятся посетить не только друзья и сочувствующие. Целые вереницы экипажей сиятельных господ, этих «патрициев Тверского бульвара», выстраиваются возле флигеля Чаадаева в надежде снискать внимание интеллектуальной достопримечательности, поднять себя в собственных глазах, а заодно «отметиться» в напускном либерализме.

Герцен, большой почитатель философа, еще при чтении в Вятке его «Философического письма» начинает с ним свой внутренний спор по некоторым принципиальным вопросам. Многие страницы своих мемуаров он отдает характеристике этого уникального российского явления, имя которому — Чаадаев. Но лучше Пушкина не скажешь: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Переклес, а здесь он офицер гусарский».

Между двумя посланиями Пушкина Чаадаеву («Товарищ, верь…» и «Чадаев, помнишь ли былое?..»), считает Герцен, пролегла «целая эпоха, жизнь целого поколения», до и после декабрьского возмущения, выразившаяся в печальной смене несбывшихся намерений злыми разочарованиями. И это выразил Поэт в этих двух своих обращениях к Чаадаеву, непременно приведенных будущим лондонским издателем в «Былом и думах».

1 ... 49 50 51 52 53 54 55 56 57 ... 180
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности