Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я пошел… С меня было довольно… Разве эта женщина не приняла меня за одного из них? Пора кончить комедию».
Можно ли быть соучастником этого жестокого унижения более слабых, бесправных, когда исчерпаны его возможности что-либо изменить?.. Здесь он сделал все, что мог. Грустно жить на свете, но если глубоко в нее всмотреться… Он покидал не только опостылевших Зуровых, Хлопиных и Араповых. Появились друзья, не побоявшиеся связи с колодником: военный инженер и художник К. Я. Рейхель, супруги Филипповичи, купец Гибин, растрогавший Герцена напоследок своим широким жестом (не каждый посторонний человек даст денег в долг без расписки, да еще так щедро, с искренней благодарностью за его бескорыстную службу «поневоле», проводит в дорогу).
Как всегда, оптимизм Герцена побеждал. Несмотря на довольно черную полосу, прожитую в Новгороде, он писал в Москву: «…живы и не потеряли надежду на будущее».
Достигнув немалого чина надворного советника, о котором некоторым служилым людям приходилось только мечтать, 3 апреля 1842 года он подал прошение об отставке «за болезнию». 30 мая уволен от службы указом Правительствующего сената. В столицы сразу же не был допущен. Николаю I «неблагоугодно было изъявить» высочайшую милость к своему давнему противнику. Отказы следовали за отказами. Восемь лет ссылки… «Тут нет слов. Лишь бы не подломились плечи под тяжестию креста», — записал Герцен в дневник. В конце концов, помогло письмо Натальи Александровны императрице с просьбой ходатайствовать перед императором о разрешении жить в Москве в связи с ее болезнью.
Момент был найден. Александра Федоровна готовилась к семейным торжествам: собственному дню рождения и 25-летию ее венчания с Николаем. 3 июля 1842 года последовала высочайшая резолюция: «В Москве жить может, но сюда не приезжать и оставаться под надзором полиции».
Казалось, «неудачному существованию» пришел конец, открывалась новая жизнь. В Москве, конечно, не оберешься неприятностей, но не так «заглохнешь». Возможно, тоска по свободной деятельности обретет, наконец, свой выход… Ведь такое обилие замыслов. Многое сделано, продумано, напечатано.
Ужели и Москва отвернется от этого страстного желания одействотворить, как он выразился, все возможности?
Четырнадцатого июля 1842 года бывший ссыльный и все еще поднадзорный, обремененный «титулом государственного преступника», Александр Иванович Герцен въезжал в древнюю столицу.
Я привык, я люблю Москву, в ней я вырос…
Вот и Москва! Миновали городскую заставу, приснопамятный «Яр», вылетели к Триумфальным воротам, а там и Тверской бульвар, и Никитская, и Сивцев Вражек…
«Дорогие места, я опять вас увидел — cari luoghi. io vi ritrovai» — так ведь, бывало, певал друг Огарев. Теперь все не то. Да и он, Герцен, не тот. Восемь лет гонений, тюрем и ссылок взяли свое. Жизнь, казалось, познана во всех ее срезах, во всех человеческих проявлениях — добрых и скверных, страшных и смешных. Хочешь не хочешь, а все окружавшее его «сошло с пьедесталей». Было да прошло: и детство, в меру счастливое, и студенческая юность с бесшабашным разгулом и лирическим опьянением пробудившихся чувств…
Поневоле предашься воспоминаниям. Вот уж это «благо» никто отнять не может, даже власть.
«Обстановка, рамки, полувнешнее, полупостороннее», казалось бы, далекое от начал, составляющих сущность нашей жизни, — а как много все это значит. Знакомый город, улицы, «домы». И ведь у каждого — своя физиономия, свой характер, своя переменчивость. Кто-то верно сказал, что дома, как старые приятели; к ним, как к людям, либо влечет, либо отталкивает. Но все-таки главная их сила — в таинстве воспоминаний. Взглянешь на дом Огарева, что на Никитской, — сразу встанет в памяти заветная комната с красными, в золотую полоску обоями, и явится мысль: бурная юная жизнь — позади. Перелистаешь при случае старую повесть «Легенда» и тут — тот свободный вид на Москву из Крутиц, который не перекроет даже тюремная решетка: «огромный пестрый гигант, распростертый на сорок верст», по-прежнему сверкнет «своею чешуею». И поверх всех впечатлений — раздольная панорама Первопрестольной со святых холмов — Воробьевых гор, утвердившегося во времени символа судьбы.
Что за Москва в это время? Точнее, в 1840-е годы позапрошлого столетия. Статистические сведения легко извлекаются из отчетов и путеводителей по «столичному граду». «В Москве 350 тысяч жителей, 12 тысяч домов, 400 церквей. Москва разделена на 17 частей, подразделяемых в свою очередь на кварталы». Труднее представить норов города, жизнь, повадки каждого из кварталов, ту «народную деятельность» (как выразился очевидец), которая одна только и может оживить могучий организм гиганта.
П. Ф. Вистенгофу, современнику Герцена, автору «Очерков московской жизни» (подоспевших с выходом как раз к 1842 году), человеку весьма наблюдательному, это удалось, и более всего — передать жизненные ритмы Москвы. Город у него, как сцена, постепенно заполняется все новыми декорациями, реквизитом и разнообразными персонажами.
Поутру, когда Москва еще спит глубоким сном, на улицы выползают возы с дровами. Подмосковные мужики везут на рынки обозы с овощами и другим нужным товаром. Пахнет горячим хлебом в калашнях. Через некоторое время замечаются на улицах спешащие за покупками кухарки, а за ними «повара с кульками». Тут уж подоспели «калиберные извозчики, а зимой санные ваньки». Дворники с метлами выходят, потягиваясь. Водовозы на клячах тянутся за водой к фонтанам. Нищие пробираются к заутрени. Пьяницы несутся опрометью в кабак. Кучера обхаживают своих лошадей. Одна за другой открываются лавки. Шныряют мастеровые мальчики, «хожалый навещает будки».
Восемь часов утра — город окончательно просыпается. Открываются магазины. Спешат купцы. Гувернеры ведут в пансионы детей. Студенты тянутся в университет. Доктора отправляются с визитами. Почтальоны разносят письма. И чиновники, и капельдинеры — все расходятся, разъезжаются по местам своего назначения. Всё спешит, и в 12 часов пополудни мостовая стонет, гудит от неповоротливых экипажей, парных фаэтонов, пролетных дрожек, колясок, карет… В общем, всё свидетельствует о московских «пробках» образца допотопных времен, которые немало создают спешащие в Сенат сенаторы, да щеголихи и щеголи из высшего круга, с делом и без дела навещающие Кузнецкий Мост.
Пестрая толпа, как говорится, «смесь одежд и лиц», к четырем часам умолкает понемногу, и постепенно сцена пустеет. Город обедает, отдыхает. Тишина. И разве только недисциплинированная дворняжка нарушит эту нирвану да случайный прохожий, вышедший не по своей воле. К семи часам вечера старая столица расцветает. Праздная жизнь бурлит. «Толпы гуляющих наполняют сады и парки». Дворянство несется на дачи.
«Зимою, едва только начинается разъезд у Большого театра, как со всех концов Москвы тянется в несколько рядов бесконечная цепь карет к подъезду Дворянского собрания или на Поварскую, Арбат и Пречистенку, где московские гранды дают балы на славу». Публика спешит в театры и клубы.