Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне удавалось — прикрываясь слабоумием или забывчивостью, но на самом деле путем яростной, незыблемой решимости — избегать любой экскурсии, которую она организовывала или за которую несла ответственность, если только мы не были обязаны там присутствовать. Я ничему не научился на ее уроках, — впрочем, никто и никогда не смог бы чему-то у нее научиться. И все же, каждую осень с помощью какого-нибудь молодежного объединения она организовывала учебный поход в лес и на поля, где мы собирали материал для большой ежегодной выставки грибов которая располагалась на огромных, покрытых для этого землей и мхом столах для пинг-понга в подвале школы. Однажды мальчишки из другого класса пробрались на выставку, которая была уже почти готова, и поменяли шляпки всех грибов, закрепив их длинными, проникающими в невидимую глубину, булавками. А так как Доктор Б. во все вмешивалась, ничего не могла оставить просто так и все должно было служить ее неустанным трудам, то сразу же по открытию выставки весь класс был вынужден заниматься определением сорта и вида грибов, причем, естественно, из-за подмены никто ничего не мог понять. Тех, кому посчастливилось созерцать момент, когда она, прокричав свою обычную речь о лени и тупости, наконец обнаружила подмену, я просил вновь и вновь рассказать, как выглядела и звучала Доктор Б. в первый момент, как она пялилась и тыкалась носом во влажный, пахнущий говном и гниющей обувью мох. Яростные попытки выяснить, чья это была работа, не увенчались успехом. Иногда, пересказывая дальше случившееся, я делал вид, что причастен, хотя прекрасно знал, что не осмелился бы, я был слишком труслив и неизобретателен, несмотря на то, что все время сочинял, чтобы такое я мог сделать с «Доктором» Б. Наверное, она заметила мою безграничную — из-за практически бесконечных игр с органом — ненависть, потому что в последний год в школе, когда мы однажды утром после перемены шли обратно, она схватила меня в коридоре за воротник и спросила, «не вышел ли я только что из туалета для девочек». Ненависть почти обеззвучила мои хриплые отрицания.
Сообщение о ее смерти, о самоубийстве, которое она совершила несколько лет спустя в лагере в Вестерборке, вечером перед транспортировкой в газовые камеры в Польше, меня даже не взволновало, а лишь удивило: неужели это существо, как и я, было способно почувствовать страх и безнадежность?
И без счета возникают в ночи мертвые, что погибли от голода, в газовых камерах, забиты до смерти, застрелены, умерщвлены тем или иным способом: Давида К. застрелили, потому что он выпал из строя во время последнего марша смерти, или же он упал и замерз; его отец еще раньше погиб в лагере от истощения; Симон Л., v которого была возможность убежать во Фрисландию, но он был слишком измотан, чтобы начинать подобное предприятие; Берточка В. и ее братик Лендерт, которые вместе с родителями отравились дома газом, приняв сначала яд; мне потом достался костюм братика, который я еще долго носил; красивый, худенький мальчик, чьим образом я частенько вдохновлялся, играя своей тайной частью тела. (Когда я стал владельцем костюма, надевал его или зарывался в ткань лицом, мне удавалось еще быстрее достигнуть насыщения, я представлял мальчика в своих объятьях, голого, уже бездыханного, но с еще не окоченевшим телом. Секс и Смерть — сии две, уже тогда, но Выпивка в то время меня еще не настигла.) И Карл, муж Илсы, который бежал в Амстердам, был пойман в Брюсселе и обезглавлен в Берлине. Я не знаю, что и думать об их появлениях, которые вселяют в меня неизмеримую печаль; мне трудно рассказывать о них кому-то еще, потому что если собеседник не может понять или расслышать хоть одно мое слово или произносимое имя, я готов взорваться от ярости. Но если быть честным и писать только правду, то вот она: я рад, что «Доктор» Б. умерла, и я рискую встретиться с ней лишь в моем воображении, но не в реальности, в общественном транспорте, — какой смысл лгать или отворачиваться от действительности? Я вижу лишь Смерть.
В течение всех этих лет я частенько пробуждался от душных снов о школе, которая все еще представляет для меня воплощение хаоса, одиночества и ужаса, — вот почему я надеюсь, что ни одному из бывших учителей или одноклассников не придет в голову писать мне или искать какого-либо общения со мной, вообразив, что это может быть забавным или приятным. Я уже заметил ранее, что вовсе не люблю прошлого, что и без переписки или разговоров об этом, оно возникает в моей жизни достаточно часто и с сокрушающей силой: как примерно с неделю тому назад, когда мы были по соседству в П., в гостях у Булли ван дер К.; довольно долгое время никто ничего не говорил, я молча смотрел наружу, в пустоту, потому что даже вдалеке не было видно никого, подобно мне сидевшего у окна, и так далее, ничего такого не наблюдалось. Если в повествовании есть тишина, то нужно и о ней писать, повторяясь, до самой Смерти, это я теперь уж знаю, иначе нельзя.
(Пока все молчали, я вспоминал немецкого беженца, который приблудился к нам тридцать один год назад; человек с поврежденным после концентрационного лагеря желудком, который еще никогда в жизни не видел моря, и мы поехали тогда — я показывал ему безопасную дорогу, чтобы его не схватили и не выдали, — на Гарлемском трамвае до Зандворта, где он бессловесно наблюдал заходящее солнце, пока я собирал разных морских тварей в свой беретик, я их потом хранил еще много лет в спирте, в банках из-под варенья; теперь я припомнил, что до того, как мы отправились в обратный путь, он купил мне шоколадку за гульден, в то время как можно было купить три, хоть и маленьких, шоколадных батончика за десять центов; я еще долго после этого мучился угрызениями совести.)
Так вот, мы сидели утром у Булли дома в П., снаружи раскинулось неподвижное небо, а мы сидели все вместе, предаваясь размышлениям: Тигра, который еще не совсем оправился от ангины, временный Второй Призовой Жеребец К., который правил автомобилем Тигры, пока тот был болен, Булли и я. Дни проходят, это мы уже хорошо понимали, в почти постоянной Меланхолии, так что мы принесли с собой литр выдержанной можжевеловой водки, а потом прикупили еще пол-литра, чтобы употребить попозже, дома, и оставили бутылку в машине. Мы и не подозревали, что все закончится привычным образом: «гоп, гоп, по дороге в кафе».
— Ах, давайте просто посидим, поболтаем, — начал я. — Если, конечно, у тебя есть свободная минутка.
Свободная минутка у Булли была.
— Только давайте не так, как раньше, без всех этих проблем, давайте обсудим, например, проблему артистического формирования. Я даже примерно представляю себе, с чего можно начать.
Булли все еще был в поисках подходящего места для можжевеловки. Морозилки у него не было, а единственное подходящее для охлаждения место — маленький подвал под кроватью — было слишком далеко. Пока я наблюдал за движениями его бедер, обтянутых узкими голубыми джинсами, я понял, что он меня все еще возбуждает и с сожалением констатировал, что нет у меня сестрички лет пятнадцати или шестнадцати, которой он мог бы, после того, как я ее неумолимо обнажил бы, долго и основательно обладать и так далее.
После первого стакана, который приятственно подействовал на Соки и привел их в движение, мы осмотрительно залили в себя по второму. Мы могли бы послушать какой-нибудь старый фонограф, подумал я вдруг, или пойти посмотреть на какой-нибудь поломанный автомобиль, покрашенный в серый или бледно-голубой цвет, медленно разлагающийся на кирпичной подставке в саду, с кустами бузины, торчащими из карбюратора, но я знал, что все в мире взаимосвязано и какая-нибудь артистичная сучка, которая рисует на картоне и «продает свои зарисовки без малейшего труда», обязательно будет загружать нас при этом объяснениями, как нужно созерцать подобные вещи, поддерживая беседу изысканными рассказами о том, что можно буквально «за копейки» купить примерно два с половиной фунта, да-да, нежирной говядины, порезать мелкими кусочками, добавить чеснок, слегка обжарить в оливковом масле и «в таком вот высоком глиняном горшке», долив туда, ну, где-то 2,5 бутылки красного бордо, «отлично» приготовить, дав блюду дойти до готовности на маленьком огне.