Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Построился, вышел на пенсию, обзавелся хозяйством, женился на пожилой татарке и к своему прежнему ремеслу больше не возвращался. Иногда, впрочем, по настойчивой просьбе и за хорошую плату уступал и перекладывал кому-нибудь из старожилов печь. Всех старых жителей У. китаец хорошо помнил.
Так его привела однажды в дом Марина Васильевна и попросила переложить задымившую печь и заменить заодно прохудившуюся духовку, другим печникам не доверяла. Китаец привез на тачке глины, кирпича, сделал прямо в тачке замес и начал разбирать печь. Марину Васильевну он из кухни удалил и плотно закрыл дверь, скрывая от чужих глаз свое ремесло.
Целый день в доме был разор, холод и пыль, китаец колол мастерком кирпич, как рафинад, а только что принесенная тогда из роддома Настя заходилась в крике, кричала не переставая. Лида не спускала ее с рук, отпаивала топленым салом с медом, но девочка все кричала. Под конец, обессилев, только хватала, как рыба, бледными губами воздух и тряслась в кашле. Лида испугалась и недобро подумала о китайце.
Юньмэнь закончил работу и затопил печь. В красной пыли, низенький, желтолицый, в обрезанных серых валенках-котах, он подошел к Насте и положил свои глинистые руки на головку ребенку. Девочка тотчас успокоилась, засмотрелась на старика. Какое-то подобие улыбки скользнуло в губах старого Юньмэня. Он пристально взглянул на девочку еще раз и, поманив за собой мать Лиды, что-то стал объяснять ей мычанием и жестами. Печка гудела и играла как новая. Схватив со стола глиняную кринку, Юньмэнь стал тыкать себя ею в грудь и показывать пальцем на Настю. «Приходите за молоком, ей нужно мое молоко, я дам» — так они поняли старого китайца.
На следующий день Лида отправилась за отвалы к Юньмэню. Поставив глиняную кринку в сетку, она вышла из дома, испытывая какую-то непонятную вязкую легкость, тревогу. Она добиралась окраинами, долго петляя, словно бессознательно оттягивая встречу с китайцем, но наконец пришла. Калитка была распахнута настежь.
Молоко было сытно и вкусно, понравилось всем, и Лида стала ходить к старику по субботам, в свой выходной. И так ходит к китайцу уже четыре года, прихватывая еще иногда у доброго старика творога и сметаны. Настя от Юньмэнева молока быстро поправилась, окрепла и просится теперь с матерью к «дяде китайцу». Лида ее пока с собой за молоком не берет, но обещает когда-нибудь взять.
Из записей Лиды. Красоту, законченность, совершенство, все великолепное, блистательное, превосходное — нет сил любить, в такой любви нет милосердия и сострадания: а что наша любовь без их участия? Мы по необходимости поэтому должны любить лишь болезненное, ущербное, несовершенное — то, что пробуждает в нас великодушие и сострадание и освящает нашу любовь. Ибо совершенное само любит нас, а несовершенное мы любим сами. Нам дана любовь как спасение, но не как спасение через другого, извне, а через себя, смягчением собственной природы, состраданием к другому, ближнему, иному. Не исключено, что возможно спасение и от себя собою, состраданием к самому себе — но для этого надобна великая боль, великая вина.
№ 90. Иштван, Пишта — Степа, Степан, как звала его Лида. Теперь от него только имя, да и то присвоенное теперь куклой.
После окончания педагогического училища Лиду направили преподавать в небольшой лесной поселок Сосновку. Она приехала еще до начала занятий, и школьный сторож Яков Фомич, преподававший раньше черчение, встретил ее и показал школу. Бревенчатая, обнесенная сосновым и березовым горбылем, с широкими крепкими половицами и некрашеными наличниками, школа сразу понравилась Лиде. В школе было чисто, тихо, на расчерченной доске ее класса было красиво написано цветным мелом приветствие новой учительнице. За окном несколько неумело разбитых клумб, засыпанных опилками, сквозь которые неуверенно пробивалась какая-то зелень. Козы бродили вокруг школы и обгладывали горбыль.
В поселке был смешанный магазин (мыло, хлеб, гвозди, пьяная, плавающая в пряном рассоле, салака в бочке), смешанное общежитие (женское вместе с мужским, холостое пополам с семейным) и изба-читальня пополам со слесарной мастерской, в которой днями напролет трещала бензопила, правились со скрежетом зубовным цепи, стучали молотки, визжали ножовки, что-то клепалось, лудилось, ладилось. На окраине поселка, у железной дороги, стояла огромная изба Лиды, перешедшая ей по наследству от прежней учительницы. Старая учительница заболела и уехала в город; и в избе от нее осталось много лекарств, керосиновая лампа и большой портрет Макаренко, прикнопленный к бревенчатой стене над квадратным столом. За этим столом учительница работала.
Пожелтевший портрет висел между окон, затаившийся за ним сквозняк то и дело оживал и шевелил усы строгого педагога, казенные, видавшие виды занавески, тоже трепетавшие в сквозняке, оживляли комнату, жестяной рукомойник точил ржавую воду.
Лида бросила вещи на сетку казенной койки и огляделась. Невеселый, однако, будет у нее дом. Сколько ни жило здесь до нее, а стен не обжили. Она взяла ведро и вышла на улицу.
Колодец с журавлем был во дворе, поленница сухих дров оказалась прямо под крыльцом. Лида затопила дымившую печь, нагрела воды и принялась за уборку. Провозилась до ночи и так и уснула, не разобрав постели, на голой сетке.
Сосновка, вся целиком состоящая из дерева, древесная, древовидная, древорежущая, деревообрабатывающая, деревянная, чьей специальностью было рубить, строгать, пилить, распускать на пилораме, с артериями бесчисленных дощатых тротуаров, забиравшихся в немыслимые переулки, с островками дощечек и досточек, настилаемыми в ненастье на топкие породистые черноземы и тут же, под ногой, утопавшими, имела в округе множество деревенек-близнецов, с той же специальностью, даже в своих названиях подражавших друг другу. Сосенки, Сосёнки, Сосняки, Сосница, Сосновая, Сосновый Бор и даже просто: Сосна. Странно, что в этих насквозь пропитанных древесной субстанцией селениях почти напрочь отсутствовала собственно живая растительность — дерево, куст, палисадник. Даже травы было мало. Снятое ножом бульдозера дерно громоздилось в кучах, и на истоптанной гусеницами земле ничего не росло. Глухо обступавшая поселок тайга угрюмо шумела в вершинах, налегала своим зеленым телом на окраины, а в самом поселке, среди деревянных строений, столбов, эстакад, заборов, среди горбылей, коры, щепок, изобильных, заготовленных впрок, поленниц еловых, березовых, сосновых дров, среди штабелей разномерных досок, кругляка, бруса, просто бревен, беспорядочно громоздившихся там и тут, — не было ни одного живого деревца, пня, просто праздно привитой к земле ветки.
Всепроникающей субстанцией Сосновки была, как уже говорилось, древесина, а ее духом — опилки. Он, этот дух, проникал всюду: за окна, в глаза, за воротник, покрывал инеем огороды, лежал снегом на крышах, мешался творогом в осенней мерзлой распутице, рябился в лужах. Холмы опил вздымались вокруг Сосновки как горы, и свирепые ветры, встававшие с вырубов, раздували их, как пыль. Тучи древесной пыли носились над Сосновкой, сметаясь под стенами в желтые сдобные сугробы. С утра до вечера грызла дерево своим щербатым зевом пилорама, пожирая привезенный с дальних делян лес. Строительный цех сколачивал оконные рамы, дощатые дачные домики, деревянные щиты; груженные доверху, отправлялись куда-то в зеленую даль составы, проплывая сквозь молодые сны Лиды, сквозь всю ее молодую жизнь. Железная дорога пролегала неподалеку, и заскучавшая с первого же дня в Сосновке Лида зачастила вечерами на станцию встречать проходивший раз в сутки пассажирский, который и стоял-то здесь всего одну быструю, торопливую минуту, не успевая перевести дух. Сдернув воротник своей юношеской матроски, она махала проходящему поезду, и люди отвечали ей — кивком головы, взмахом руки. Увидела раз за спиной проводницы, в открытых дверях тамбура, темноволосого парня, помахала ему, да и не ему вовсе, а поезду, поезд уже шел, и прощание ее — на целый состав, улыбка — на всех уезжающих. Но он выскочил, оттолкнув проводницу, из набравшего скорость поезда, выкинул рюкзак и куртку и выпрыгнул сам. И пока летела, как птица, его легкая голубая куртка, пока катился под откос рюкзак, Лида уже все поняла: ОН.