Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уж не подлавливает ли он нас? — сказал я.
Поляк только отмахнулся.
— Нет, — успокоил он. — Мы с ним обсуждаем это уже давно. Он искренний человек.
Между прочим, я знал Горячева уже давно, но он до сих пор оставался загадкой; а после вчерашнего вечера у меня и вовсе явились подозрения. Вчера я дал это полу-согласие ввиду внезапности дела и, главное, из-за присутствия польского капитана. И вот сейчас, когда он и я, разгребая снег, обсуждали поведение хлебореза, неожиданно появился сам Горячев. Он сердечно поздоровался с нами и дал нам кусок хлеба, чтобы мы поделили его по-братски. Он сказал, что идет на двенадцатый отдельный лагпункт, не помню уж, по какому делу.
Все знали, что хлеборезу разрешено выходить из лагеря без сопровождения, но сейчас, увидев его совершенно свободным, в отличие от нас, постоянно бывших под прицелом, я вдруг осознал, насколько ему доверяли лагерные начальники. И когда он сказал, что идет в тот лагпункт, где находится начальство всего Темлага, мои подозрения переросли в уверенность. Поляк же продолжал упорно разубеждать меня.
Вечером мы оба вернулись в раздаточную, заговорили о возможных кандидатах. Предлагались разные зеки, каждого обсуждали по очереди; одного-двух одобрил и я. А потом умолк, пораженный поведением Горячева: уже история с клятвой казалась сомнительной; теперь меня поразили две вещи. Во- первых, Горячев заявил, что надеется привлечь к делу самого коменданта нашего отдельного лагпункта; позднее выяснилось, что этак Горячев прощупывал и начальника; но в тот момент я счел, что Горячев просто смеется над нами. Во-вторых, подозрительно настойчиво Горячев требовал от меня информацию о литовском враче, которого я в то время уважал. Уверившись, что это ловушка, я молчал о враче и вообще решил держаться подальше от всей этой аферы.
На другой день я сообщил о своем решении Вуеку и призвал и его сделать то же самое; он отказался. В тот же вечер я распрощался с хлеборезом, сказав, что не хочу ничего знать о заговоре, который связан с кровопролитием, как выяснилось при последнем обсуждении плана. С тех пор я как мог мешал горячевским козням; постоянно говорил людям, что это скорее всего ловушка; и прежде всего предупредил всех, кого уже скомпрометировал, когда на первом обсуждении предложил их как надежных. Впоследствии отрадно было думать, что никто из них не пострадал из-за меня, а другие, вняв мне, спаслись.
А вот те, кто не послушал совета, попались: попался и польский майор, и молодой латышский католик. Более того, латыш попортил мне кровь изрядно; он сообщил хлеборезу, что я советовал не ввязываться в заговор. И вот однажды вечером Горячев позвал меня и в присутствии Сураева и Вуека демонстративно отругал. Он кричал, что я выдал тайну, что оклеветал их, что продолжать теперь крайне опасно, потому что могут донести. Обвинения я отрицал; тогда он устроил мне очную ставку с латышом, и тот подтвердил обвинения. Пришлось мне оправдываться перед ними, как перед судом; изо всех сил я убеждал их, что говорил о деле только надежным людям и строго секретно.
— Значит, — закончил я, — опасности доноса нет. Прав я в своих подозрениях или не прав, не вам меня упрекать и запугивать! Если я прав, то вам, Володя, надо бы устыдиться своего предательства и исчезнуть из лагеря. А вы, — сказал я Саше и Вуеку, — должны благодарить меня. Если же не прав, все равно у нас с вами один враг, коммунизм. Ну, а прав я или нет, время покажет.
— Во всяком случае, — ответил Горячев, — если не доверяешь, отойди и не мешай. Держи недоверие при себе, нечего народ будоражить. Не знаешь, что ли, что в лагере такое добром не кончается? Короче, не болтай.
— Хорошо, буду молчать. Все равно, рано или поздно, все выяснится.
С тех пор я воздерживался от разговоров с непосвященными; слава Богу, близкие друзья предупреждены. И наконец я настолько отдалился от раздаточной, что совершенно не знал, есть ли еще заговор вообще; однако, оказалось, я разбил яйца в горячевской корзине. Прошло несколько недель, и Горячева перевели на строгий режим, на девятнадцатый отдельный лагпункт, но не в виде наказания, а с целью спасения репутации. Должность хлебореза унаследовал Александр Сураев, помощником у него стал польский капитан. Сураев, как увидим, должен был продолжать дело Горячева, а поляк — заманивать жертвы: обоим, однако, не слишком повезло.
Между маем и июнем 1947 года распространилась и дошла даже до лагеря новость, что в Италии незабвенный Альчиде де Гаспери, а за ним и другие вознесли к небу горячие молитвы об итальянцах, находящихся в рабстве на советской земле. С той минуты и я присоединился к этому крестовому походу за освобождение соотечественников из лап большевизма: я обращался к Богу, к Пресвятой Деве Марии, но особенно к ев. Михаилу Архангелу, моля его препроводить на родину всех моих земляков, которые терпят испытания, подобные моим.
За свое освобождение я не молился, но такова наша инстинктивная любовь к свободе, что, когда 15 июня или чуть позже мне велели собираться в дорогу, в душе вспыхнула надежда, что близок мой день, о чем я сообщал друзьям и знакомым, обходя на прощание бараки. Они тоже желали мне отъезда на родину.
Само начальство дало мне повод надеяться: никогда или почти никогда заключенному не сообщают, куда его отправляют, а мне было ясно сказано и даже подчеркнуто, что я покину пределы Темлага. Скоро выяснилось, что это была советская хитрость, чтобы отвлечь мое внимание от настоящего места назначения. Не поездка на родину меня ожидала, а отсидка на полную катушку.
Вместе со мной из тринадцатого отдельного лагпункта переводили и моего новообращенного калмыка. Мы прибыли ночью в Потьму на двадцать первый лагпункт, который одновременно был и производственным, и пересыльным. К моему удивлению, через несколько дней после прибытия я был направлен в бригаду по изготовлению сетей. Я воспротивился, заявил, что не обязан работать, поскольку здесь я временно; мне ответили, что ничего об этом не знают. Я смирился: работать пришлось около двенадцати часов в день, выполняя норму, которую здесь не снижали, то есть делать по шесть тысяч ячеек, чтобы получать шестьсот пятьдесят грамм хлеба. Так проходили дни и недели, и о моем переводе больше не говорилось.
Монотонность жизни нарушил случай. Однажды вечером, когда я молился, прогуливаясь по небольшому участку, отделявшему наш барак от запретной зоны, ко мне подошел охранник и велел следовать за ним. Чуть раньше я услышал гонг с ближней вышки; звучал он странно, но мне и в голову не пришло, что объектом тревоги являюсь я. Охранник привел меня к оперуполномоченному.
Лагерный опер назначается органами; у него самая большая власть, даже больше, чем у начальника лагеря. Словом, опер командует парадом; я оказался перед столь властной персоной впервые, но о степени его власти узнал после беседы с ним. Выяснив у меня анкетные данные и профессию, он продолжил допрос:
— Что вы делали около запретной зоны?