Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На том же поезде в отдельном вагоне провозили гроб с покойником, каким-то даже особенно важным… я теперь забыл его фамилию… Так вот – на полном ходу поезда, подкупив, конечно, багажную прислугу, гроб был вскрыт, труп, разделенный на куски, уложен в маленькие ящики и чемодан и разобран по рукам, а меня, снабдив при этом бутылкой доброго хереса, бисквитами и баночкой с бульоном Либиха, уложили на место покойника… Ящик был заделан… и сделано, впрочем, незаметное отверстие для дыхания, печати все возобновлены, и я благополучно миновал сторожевую цепь одураченных альгвазилов[109]… Все шло хорошо, и я пока чувствовал себя недурно… Мы условились, что три удара в крышку ящика, с равномерными промежутками, должны предварить меня о часе полного освобождения… это должно было совершиться, самое позднее, через двое суток…
Я все слышал, несколько глухо, но слышал. Я только ничего не мог видеть кроме узенького светлого пятнышка – от грязного стеклышка, вделанного в крышку ящика. Но все-таки я мог следить за всем, что со мной проделывают… Вот привезли… вот плавное колыхание на руках друзей, родных и близких, которых я и в глаза-то никогда не видывал… вот мирное, унылое пение, глухие, задыхающиеся рыдания и легкий треск ящика под тяжестью навалившего на него скорбного тела… Вот мертвая тишина, долгая тишина, с еле слышным, точно издали доносящимся, непонятным бормотанием…
Я глубоко верил в бдительность друзей и терпеливо ждал желанных трех ударов. Но вот – снова пение громче, гул многочисленных голосов… меня опять несут… затем опять везут, я слышу грохот проезжающих мимо экипажей, крик кучеров…
Боже великий… Ведь это меня уже окончательно хоронят…
Холодный пот покрыл мой череп, смертельная тоска сжала сердце, как клещами… Я хотел уже крикнуть, начать колотить руками в крышку гроба, но с каждой секундой терял сознание…
Я задыхался… Оказалось, что проклятый гробовщик заметил как-то дырку около дна ящика и успел тщательно замазать ее какой-то дрянью.
Да, господа, не дай Бог никому никогда пережить что-либо подобное!..
Рассказчик остановился, тяжело дыша и вытирая лоб салфеткой.
– Но вы, слава богу, живы… Здесь между нами… значит, все кончилось благополучно? – не без ехидства заметил критик Ядовитов…
– Как видите! – слегка поклонился в его сторону Зуботычин… – Я очнулся на руках друзей… Холодное звездное небо сверкало над моей головой, а под моими ногами зияла свежеразрытая могила!
– Браво! – гаркнул трагик.
– Удивительно! – протянул комик.
– Здорово! – изрек благородный отец…
– Не совсем правдоподобно!.. – усомнился Хлестаковский. – А, впрочем, бывает… Со мной, например!..
Но так как рассказывать была очередь Громобоева, то его попросили подождать.
– Скажите, пожалуйста, – улыбаясь двусмысленно, заговорил Ядовитов, – как согласить ваши либеральные взгляды и даже самое действие с вашим почтенным мундиром, хотя и отставным, и вашим, не менее почетным, званием?..
– Как мундир, так и звание – не менее двусмысленно улыбаясь, отпарировал полковник, – вполне соответствуют моим документам на право жительства в столицах и на выезд из оных, но документы и самая личность далеко не одно и тоже…
– Виноват! – преклонился критик, и, вспомнив, что по своей профессии, он тоже должен быть либералом, даже сконфузился за свою неуместную пытливость.
– Очередь за мной! – пробасил Громобоев, и все стихли.
– В городе Верхнегорске все углы улиц увешаны были афишами о моем бенефисе… Я ставил тогда Отелло – моя коронная роль!.. Сбор полный! Дездемону играла известная Румянова, по таланту вторая Рашель[110], по красоте – Лукреция[111]. Я любил ее всеми фибрами моего сердца, всей силой моей души, и, бывало, что моя любовь, по временам, встречала с ее стороны полное сочувствие… Но я был ревнив, как стая тигров, а она, коварная сирена, не скупилась на поводы к моей ревности и хохотала в те страшные мгновенья, когда я рыдал, припав, как собака, к ее чудным ножкам…
Сбор, натурально, полный… Лавровыми венками и корзинами были уставлены все свободные места в оркестре. Мне в первом же антракте поднесен был серебряный самовар с надписью: «Великому Кину[112], Громобоеву, от благодарного купечества», Румяновой – букет и дюжина десертных ложечек… Все ликовало!..
Уже в сцене с платком я заметил коварные взгляды Дездемоны в сторону литерной ложи, где сидели два офицера, и я сверкнул глазами так, что не только в райке, но далее в партере послышалось ободряющее: «Браво!».
В предпоследнем антракте я попытался заглянуть в уборную Румяновой – меня не пустили, а между тем я слышал ясно там мужские голоса, звон шпор и сочный поцелуй… В рукомойнике плескала вода, значит, дивное тело моей богини было полуобнажено, а там… там – эти бездушные, пустые сыны Марса[113]!.. Жалкая тварь, бездушная кокетка, душа демона в теле кроткого ангела!..
Я метался по сцене, измеряя ее по диагонали большими шагами, сбивая с ног суетящихся плотников, мешая им менять декорации.
– Вы, батенька, успокойтесь! – уговаривал меня режиссер… – Чудесно идет, превосходно! Только знаете, милочка, не переигрывайте!.. Особенно в последней картине… Не переигрывайте…
– Несчастный… если на сцене меня, Громобоева, поразит нервный удар, я могу не доиграть, но переиграть – никогда…
– Первый звонок… Вижу – бежит через сцену Марфушка, горничная Румяновой – тащит ее шубу и капор…
– Куда? – спрашиваю. – Зачем?
А она:
– Барыня после киатру – за город, с господами ужинать поедут, так за теплою одежею присылали…
А, надо сказать, я здесь же в театре заказал кухмистеру Алхозову великолепный ужин, и председательствовать на том пиршестве обещала моя Дездемона… и вдруг такой афронт[114] – такой позор!..
Занавесь поднялась… Мы оба на сцене – я успел ей шепнуть в минуту чтения указа от Совета Десяти:
– Вы дали слово – вы никуда из театра не поедете…
А она:
– Нет поеду… а на слово мне наплевать! Сама дала, сама и взяла…
– Это подло! – говорю я сильно, тиская ей руку.
А она:
– Пусти, дурак! Закричу и сделаю скандал…
Смотрю за кулисы, а там режиссер заметил нашу перебранку, стоит, весь бледный, и руками мне какие-то знаки делает…
Кое-как сдержался – доиграл… Но с каким огнем, с каким подавляющим «браво»… подошел последний акт. Меня пробовали сельтерской водой отпаивать, а Румянова не хотела со мной доигрывать: «Он, говорит, бешеный. Он меня и в самом деле задушит…». Горькое предчувствие!.. Уговорили ее кое-как – меня даже приводили извиняться… Подняли занавес!..
Громобоев тяжело дышал и в изнеможении, под гнетом ужасного воспоминания, опустил голову на грудь…