Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Он осклабился. Мой Шербаумчик, который и вообще умел ухмыляться, осклабился самым язвительным образом.) Я спасся тем, что изобразил веселое превосходство и, не касаясь вопроса, могла ли бы Веро Леванд понравиться мне в известных ситуациях, стал, все ещё шутливо, говорить об опасностях, грозящих порой учителю: «Не всегда легко, Филипп, соблюдать приличия, когда сидишь под стеклянным колпаком», – и Затем прямо спросил Шербаума, опираясь на обычную педагогическую серьезность: «Раз уж мы так откровенны друг с другом – состоите ли вы с вашей приятельницей в половой связи?»
Шербаум сказал: «Нам уже не до этого. Затея с Максом просто чересчур отвлекает нас. Кроме того, никогда это не было для нас главным».
Затем он остановился и поглядел на голые каштаны школьного двора: «У меня тут нет ясности. Вероятно, женщинам это нужно довольно регулярно, а то они начинают фантазировать».
– Так вот, Филипп, можете не беспокоиться за свою приятельницу, даже если она опять захочет непременно говорить со мной. Я останусь железным.
Но Шербаума беспокоило другое: «Да не в том дело. Если вам непременно надо с ней, ну что ж. Мне-то что. Только я не хочу, чтобы эта мура имела какое-то отношение к Максу. Это совершенно разные вещи. Это нельзя смешивать».
Признаюсь: я выжидал. Преувеличенное усердствование над рукописью скрывало мою выжидательную позицию. (Выкрутасы с электромеханическими хитростями электрика Шлотау при отводе фланга от Ржева, никакого продвижения вперед.) Время от времени я репетировал небольшие фразы: «Не хотите ли снять пальто, Веро?» – «Как хорошо, что вы пришли и кончилось мое одиночество». – «Должен признаться вам, что, как ни велико мое желание, я намерен и впредь противостоять вашей обескураживающей непосредственности, хотя был бы не прочь, но, вероятно, это невозможно, недопустимо, непозволительно». – «Вот несколько писем замечательного человека, потерпевшего трагическую неудачу, – Георга Форстера – писем к жене, которая к тому времени – он лежал больной в Париже – уже списала его со счета; она делила постель с другим. – Не надо читать? Лучше рассказать что-нибудь? Потому что у меня такой приятный голос? Например, о войне? Как я в полном одиночестве, отрезанный в каком-то лесочке за русскими линиями? Не о войне? Может быть, о периоде моего жениховства? – Кстати, вы все больше и больше напоминаете мне мою бывшую. Правда, она не дышала всегда только ртом, но могла бы и обладать этой особенностью. Такая же целеустремленность, сосредоточенность, прямолинейность. Например, она путалась с заводским электриком, потому что, обслуживая его стоя между пустотелыми блоками, узнавала, что делал ее отец, который во время войны на Мурманском фронте, а позднее в Курляндии, когда его с юга Украины… Ах да, не будем о войне. – Может быть, сигарету? И этот заводской электрик подвел к песочнице целую систему переключателей. – Не надо бы вам садиться на ковер. От него на одежде остаются шерстинки, Веро. – Причем со всякими тонкостями. Вы сколько-нибудь разбираетесь в реле, в сигнализации, рубильниках и контрольных лампочках? – Но это должно остаться между нами, Веро. Слышишь? И разве мне, правда, не надо быть осторожным?»
Ирмгард Зайферт пришла под вечер. Ей тоже нужно было «непременно» поговорить со мной. Она тоже не хотела раздеваться. Она говорила, не сняв пальто: «Одна ученица – я, наверно, не должна называть имен – делала мне намеки, которые я отказывалась слушать, но все же прошу вас, Эберхард, объяснить мне, как такие двусмысленности…»
Откуда взялось мое спокойствие? «Дорогая Ирмгард. Полагаю, что ученицей, бросавшей намеки, была фройлейн Леванд. На что можно было намекать? Почему вы не садитесь?»
Ирмгард Зайферт разглядывала моего берберийца: «Эта дурочка после уроков буквально изловила меня. И так, знаете, врастяжку. „Как вам нравится ковер господина Штаруша, что лежит у него перед письменным столом?" – Когда я назвала ваш ковер берберийским, да еще к тому же красивой вещью, мне сказали: „Но шерстинки от него остаются". – Чтобы я поверила, она сняла с пальто несколько ворсинок, которые вполне могли быть от вашего ковра. Как вы к этому относитесь?»
(Она тебя уложила на обе лопатки. Распалила, как какого-то сладострастника – и бросила. «Чмок! чмок!» – «Плюх! плюх!»)
Я начал со смеха, ибо смешно это было во всяком случае, стоит лишь вспомнить, как я снимал очки, как дышал на них, как их протирал: «Девочка поразительно последовательна. Возможно, что ее семейные обстоятельства, что ее обусловленная средой самостоятельность способствуют таким впечатляюще дерзким решениям. Вот зачем, значит, каталась она по ковру!» – Качание головой. – «Она пришла сюда. Без предупреждения. Хотела непременно поговорить со мной. Не дала себя выставить. Сидела вон там, как и вы, в пальто. – Не хотите ли все же раздеться, Ирмгард, и сесть? – И призвала меня к ответу, прямо-таки обругала меня. Я, мол, реакционный соглашатель, сглаживатель». Представьте себе, Ирмгард, она сказала: «соглашатель»… – Смех и многократное повторение этого жаргонного словечка. – «И так далее, и так далее. В конце концов она бросилась на ковер. Я невозмутимо смотрел на это. Предложил сигарету. Закурил сам. Ведь по словам бихевиористов, курение сообща способно унять агрессивность. Говорить было уже не о чем. И когда она уходила, я, ничего не подозревая, обратил ее внимание на то, что, пока она бесновалась, к ней пристало несколько пушинок от моего берберийца, это видно по ее пальто с капюшончиком. – Вот и все».
Ирмгард Зайферт решила поверить мне. Она сняла пальто, но садиться еще не пожелала. «Представляете себе, Эберхард, эта дуреха спросила меня, ложилась ли уже и я когда-либо на вашего шерстистого берберийца».
Сразу после этого мы сели на диван и закурили. Вечер вылился под граммофонную музыку (Телеман, Тартини, Бах) в долгое заклинание прошлого, не сумевшее, однако, превратить нас в семнадцатилетних. При всем пожимании рук и поглаживании ладоней дистанция между нами росла и росла; она ставила под вопрос размеры дивана.
Я перебирал эпизоды времен своей шайки, она, снова и снова, каллиграфическим почерком, переписывала донос на крестьянина в Гарце; я углубился в подробности демонтажа алтаря в боковом продольном нефе одной католической церкви, пытаясь описать ей железную арматуру внутри новоготической гипсовой мадонны, она настаивала на том, что послала второй донос – или заявление об отсутствии реакции на первый – заказным письмом в Клаусталь-Целлерфельд; я вспоминал свои личные трудности, связанные с руководством молодежной бандой, и доказывал, что участие в ней одной девочки привело в дальнейшем к предательству, Ирмгард Зайферт объясняла мне правила обращения с фаустпатроном и никак не могла, никак не хотела понять, как могла она обучать четырнадцатилетних мальчиков применению этого оружия ближнего боя: когда я попытался сбросить с нас венок вечнозеленых воспоминаний, с почти отчаянной смелостью заговорив о Веро Леванд и о своем шерстистом берберийце, Ирмгард Зайферт опять подняла этот веночек, отмахнувшись от раннего коверного опыта Веро как от какой-то блажи: «Поверьте мне, Эберхард. Я должна выступить перед классом, открыться. Не могу же я и дальше учительствовать, живя с этой ложью на совести. Пока еще мне нужен толчок. Признаю свою слабость. Но как только юный Шербаум подаст пример, я последую, я безусловно последую его примеру. Надо с этим покончить».