Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последующие годы только двое из всей компании всерьез увлеклись политикой. Один из них после военного переворота 1971 года, подвергшись пыткам в полиции, получил срок и просидел в тюрьме вплоть до амнистии 1975 года. Но оба они охладели к нам, считая своих бывших друзей безответственными, капризными богатеями.
А сейчас Нурджихан, исследовавшая в предрассветный час содержимое маминых шкафов, делала это не из анархических побуждений, но лишь из женского любопытства, с большим уважением и очень осторожно. «Мы едем на пляж в Кильос, — заявила она с серьезным видом. — Смотрю, есть ли у твоей мамы купальник». В тот же миг я сжался от раскаяния, что так и не свозил на пляж в Кильос Фюсун, хотя очень хотел это сделать, и, чтобы вытерпеть резанувшую меня боль, бросился на родительскую кровать. С того места, где я лежал, было видно, как пьяная Нурджихан продолжает копаться в шкафах под предлогом поисков купальника и рассматривает мамины вышитые чулки, сохранившиеся с пятидесятых годов, изящные, телесного цвета корсеты, её шляпы, не сосланные в «Дом милосердия», и шелковые платки. Потом Нурджихан терпеливо перебрала кадастровые ордера на дом, землю и квартиру, которые мать держала в сумке за ящиком, где хранились нейлоновые чулки, так как не доверяла банковским ячейкам; связки ключей от квартир, некоторые из которых были давно проданы, а другие — сданы в аренду; вырезанные и пожелтевшие газетные статьи тридцатилетней давности об их свадьбе с отцом (среди них хранилась фотография к статье из колонки «Общественная жизнь» журнала «Хайят», написанной двенадцать лет спустя после свадьбы, где мама, важная и нарядная, стояла в большой группе людей). «Твоя мать была очень красивой женщиной», — признала Нурджихан. «Моя мать жива», — с трудом отозвался я со своего места, размышляя, как было бы чудесно провести в этой комнате всю жизнь вместе с Фюсун. Нурджихан расхохоталась, и, услышав этот таинственный пьяный хохот, в комнату сначала вошла Сибель, а за ней — Мехмед. Пока Сибель и Нурджихан с пьяной серьезностью в очередной раз перебирали содержимое маминого шкафа, Мехмед сел на край родительской кровати (туда, где по утрам сидел отец и, прежде чем надеть тапочки, подолгу рассматривал пальцы ног) и долго, с нежностью и восхищением смотрел на Нурджихан. Он был так счастлив, что впервые за много лет быстро и сильно влюбился и наконец нашел девушку, на которой мог бы жениться, что сам удивлялся собственному счастью и даже стеснялся его. Но я не завидовал Мехмеду, потому что видел его страх быть обманутым, боязнь, что все закончится плохо и унизительно, а он будет жалеть.
Сибель и Нурджихан с хохотом демонстрировали друг другу найденное в шкафу — составившее потом коллекцию моего музея очарованности, — вспомнив вдруг, что ищут купальники.
Разговоры о поездке на пляж продолжались до первых лучей солнца. На самом деле вряд ли кто-либо смог бы повести в таком состоянии машину. Я не собирался никуда ехать, понимая, что тоска по Фюсун в сочетании с выпитым сделают поездку невыносимой. Когда рассвело, я выпил кофе и вышел на балкон, с которого мать всегда наблюдала за похоронами. Пьяный Заим и его новая подруга Айше, Нурджихан с Мехмедом и еще несколько человек с веселыми криками выбежали на спящую улицу. Они бегали, кидая друг другу красный пляжный мяч, роняли его, снова поднимали и кричали так, что, наверное, перебудили весь квартал. Я помахал им на прощание. Когда все сели наконец в машину Мехмеда, по двору мечети Тешвикие показались медленно идущие на намаз старики. Среди них был и швейцар соседнего с нашим дома, который всегда под Новый год торговал билетами «Государственной лотереи» в костюме Санта-Клауса. Между тем машина Мехмеда, проехав несколько метров, резко затормозила и остановилась. Дверь открылась, оттуда показалась Нурджихан и во все горло прокричала, что забыла свой шелковый платок. Сибель сбегала в комнату, принесла его и бросила на улицу. Никогда не забуду, как мы смотрели с маминого балкона на лиловый платок, который медленно летел вниз, разворачиваясь, сворачиваясь, раздуваясь и дрожа, словно капризный бумажный змей. То было последнее счастливое воспоминание с моей невестой Сибель.
Вот и настала сцена признания. Внутреннее чувство подсказывает мне, что в этом разделе моего музея предметы, витрины и фон должны быть прохладного желтого цвета. Через некоторое время после того, как наши друзья отбыли на пляж, а я лег в кровать родителей, огромное солнце, встававшее за Ускюдаром, залило большую спальню огненно-оранжевым светом. Издали эхом донесся гудок пассажирского парохода, проплывавшего по Босфору. «Вставай, — тормошила меня Сибель, — поедем за ними, а то не найдем». По моему молчанию она не только поняла, что я не поеду на пляж (как в моем состоянии вести машину, Сибель даже не подумала), но и почувствовала приближение неотвратимого момента моей тайной болезни, откуда нет возврата. По её глазам, которые она все время прятала от меня, было видно, что Сибель боится об этом говорить. Но не выдержала. Ведь обычно, когда люди чего-то страшатся, они первыми и заговаривают о своем страхе (некоторые называют такой шаг смелостью).
— Где ты был вчера после обеда? — внезапно спросила она. И тут же пожалела о сказанном. — Если ты думаешь, что тебе станет стыдно, и не хочешь говорить, не надо, — нежно добавила она.
Сибель легла рядом. Как ласковая кошка, она с такой искренней нежностью обняла меня, что я почувствовал ужас от того, что вот-вот причиню ей боль. Но джинн любви уже вылетел из лампы Алааддина; сотрясая мое тело, он заставлял меня понять, что больше не сможет оставаться моей тайной.
— Дорогая, ты помнишь тот вечер ранней весной, когда мы ужинали в ресторане «Фойе»? — осторожно начал я. — Мы проходили мимо одного магазина, в его витрине ты увидела сумку, она тебе понравилась, и мы остановились посмотреть.
Милая моя невеста сразу поняла, что речь идет не о сумке, а о чем-то более важном и, следовательно, опасном, и со страхом посмотрела на меня. Я постарался осторожно рассказать все по порядку. И понял, что горькая история нашей встречи с Фюсун и всего того, что случилось после, будет представлена таким образом, когда желают раскаяться и загладить вину, словно пытаясь снять с себя тяжесть давно совершенных великих грехов. Только в моем случае мне хотелось сброить тяжесть за самое заурядное преступление, почувствовать самому и дать понять Сибель, что прошлое далеко позади. Я, конечно, утаил от неё физические подробности, доставлявшие такую радость и составлявшие главную, неотъемлемую часть моей истории, без чего её совершенно невозможно понять, и пытался свести её к обычной предсвадебной интрижке турецкого мужчины. Сибель заплакала, и я тут же передумал быть с ней честным, пожалев, что вообще заговорил об этом.
— А ты мерзавец, оказывается, — всхлипнула она. И швырнула в меня старую мамину сумку, полную вышедших из употребления монет, и вслед одну из старых черно-белых летних туфель отца. Но не попала. Монеты разлетелись в стороны, как осколки. Из глаз Сибель лились слезы.
— Я давно прекратил эти отношения, — произнес я. — Но случившееся повлияло на меня... Ни та девушка, ни какая-либо другая...
— Это не та ли девушка, которая на помолвке сидела с нами за столом? — перебила Сибель, не осмеливаясь произнести имя.