Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Когда процессия оказалась у парка и сомкнулась вокруг братской могилы, по краям которой чернела свежевырытая промерзшая земля (землю эту не брал ни лом, ни лопата — тогда за дело взялись саперы), начался стихийный митинг: говорили одни, другие, говорили товарищи погибших — пограничники, командиры, говорили матери, вдовы, но Полина, слушая всех, ничего и никого не понимала. И не потому, что была без чувств, без памяти, — наоборот, в ней как будто обострилось все, напряглось, прояснилось, она смотрела на Женю, слышала каждое слово — резко, отчетливо, но каждое это слово касалось ее сознания только само по себе, не соединяясь с последующими словами, не выливаясь в определенный смысл. И взгляд, и мысль Полины словно сосредоточились в одной точке, как капля воды, схваченная морозом, становится замкнутой в самой себе, — все в ней ясно, прозрачно, чисто, и в то же время она — суверенна, ни с внешней стороны к ней не подступишься, ни изнутри ее не познаешь. Кто-то, кажется, просил выступить и Полину — точно, просили, но она не понимала, смотрела — вот ее просят о чем-то, но не могла уяснить смысла слов и ее оставили в конце концов в покое. Она не вышла из состояния сомнамбуличности даже тогда, когда гроб с телом Жени опустили в землю, — все видела, слышала, понимала — и в то же время ничего не понимала, не слышала, не видела…
И только когда летела уже обратно домой, ее наконец пронзила та правда жизни, которую она никак не могла ухватить сознанием, пока была рядом с Женей. Оказывается, она совсем неправильно живет — и она, и ее родные, и все близкие, знакомые, друзья, совершенно все люди живут неистинно, не сознают до конца, что же такое жизнь, какая у нее цена и как она должна проживаться человеком. Если то, что случилось здесь, стало возможным, значит (открылось ей), люди живут не в полную силу, делают не все, что могут, отдают не всю душу и не все сердце тому, чтобы на земле не было равнодушия, стороннего взгляда на горе, на обиды детей, на страдания взрослых, чтобы не было ни убийств, ни изуверств, ни предательств. Впервые так остро и неотвратимо почувствовала Полина свою личную причастность ко всему происходящему, а значит, свою личную вину за несовершенство жизни. Где-то кто-то обманул, где-то что-то не доделано до конца, кто-то думает только о себе, кому-то нет никакого дела до плача ребенка — и сразу где-то смерть, убийство, война, и сразу, как по сообщающимся сосудам, в другом «где-то» — слезы, потери, разочарования, зло. Полина как бы единым взглядом окинула все и всех, что было ее жизнью до сегодняшнего дня, и какой же ничтожно малой показалась сама себе, каким непоследовательным, половинчатым представилось ей собственное каждодневное существование…
Например, четыре года она уже замужем за Борисом, и, самое странное, ни в чем никогда не уступая ему (только сделай это, сразу утонешь в равнодушии к жизни), она уступала ему в главном: не рожала детей. Дважды делала аборты — и все почему? Потому, во-первых, что мать Бориса — Екатерина Алексеевна — тяжело болела, по сути дела была прикована к постели и не могла им помочь растить ребенка — за ней самой требовался уход, и, во-вторых, у них не было своей квартиры (самое важное для Бориса), ни парового отопления, ни газа, ни водопровода, — каково нынче поднимать ребенка на ноги, если нет для этого элементарных удобств? И Полина, уступая его доводам, в конце концов хоть и неохотно, но соглашалась с ним, сделала два аборта, вот сейчас она снова беременна — третий месяц пошел, — неужели опять идти в больницу? Да ни за что на свете! Теперь она все, все поняла в жизни, смерть Жени открыла ей глаза на многое, нужно жить по-иному, нужно встряхнуть себя, оглянуться, увидеть себя глазами правды — и поэтому она, Полина, отныне начинает совершенно новую жизнь. И началом ее будет то, что она родит ребенка. Женя умер, Женя убит, но она обязательно родит. И независимо от того, мальчик это будет или девочка, она назовет ребенка Женей…
Теперь она знает, как нужно жить!
ГЛАВА 10. ВАРВАРА
Сразу после Октябрьских праздников, 9 ноября 1955 года, у Варвары с Авдеем родился сын. Авдей не противился, когда Варвара предложила назвать его Егоркой. И он, и все родные, и посельчане понимали, что имя это выбрано Варварой неспроста — в память о Егоре Егоровиче Силантьеве, но Авдей ничего не имел против Силантьева, он и в его памяти оставил добрый след, к тому же сколько он пользы, наверное, принес людям хотя бы тем, что перед войной днями и ночами колдовал над выплавкой особопрочной марки стали и добился-таки своего, хотя и погиб при этом. Кто знает, не из этой ли стали лились позже знаменитой прочности уральские танки…
Комнату для Егорки они сделали из того закутка, где жил когда-то, после своего возвращения, Авдей. Самое хорошее — здесь всегда было тепло и сухо, к тому же в любое время под боком горячая стена русской печи, где можно быстро просушить пеленки, подгузники и простыни, а на плите, тоже рядом, всегда стоит чан с теплой водой — подмыть, а то и искупать Егорку. Сделал Авдей и еще одно хорошее дело: из той комнаты, где они теперь жили с Варварой, прорубил дверь в Егоркину «малуху», и теперь, чтобы попасть на кухню или тем более к Егорке, не нужно было идти через большую комнату и детскую, где спали дочери Зоя и Полина, а можно было сразу, заплачет ли Егорка или просто придет время кормить его, оказаться в «малухе».
За лето и осень Авдей основательно подремонтировал дом, подворье, даже клеть сеновала привел в порядок. «А что, — сказал он Варваре, — вот возьмем и на будущую весну корову заведем». — «Куда там корову, — махнула рукой Варвара, — хотя бы на телку сил хватило…» — «Можно и телку», — согласился Авдей. Конюшенку, в которой жил поросенок, Авдей тоже изрядно утеплил: проконопатил щели, обложил доски старым тряпьем, прихватил все это крест-накрест дранкой, а потом обшил толем. Поднял и в огороде почти упавший наземь забор: вырвал старые, полусгнившие опоры, поставил новые столбы и на поперечные жердины набил где обновленные, а где