Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь же наконец я оказался в Миннеаполисе, где глотнул свободы, – я уехал и не собирался возвращаться. В Миннеаполис я прибыл незамеченным, на междугороднем «грейхаунде», меня никто не встречал, никто не знал, и мне это нравилось. Мама дала мне адрес мужского общежития на Юниверсити-авеню. Мой двоюродный брат Чаки, с которым мы были шапочно знакомы, был там президентом землячества. Старше меня на четыре года, круглый отличник в старших классах, капитан футбольной команды, староста класса, он произносил на выпускном прощальную речь. Неудивительно, что он стал президентом землячества. Мама сказала, что договорилась с моей теткой, та должна была позвонить Чаки, чтобы я мог у него пожить – во всяком случае, на летних каникулах, пока из общежития почти все разъехались. Когда я туда заявился, по общаге тусовалась парочка ребят, и один сказал, что я могу расположиться в какой-нибудь комнате наверху, в конце коридора. Комната никакая, лишь койка и столик у окна без штор. Я опустил сумки на пол и уставился в окно.
Наверное, я ждал чего-нибудь этакого, о чем прочел в романе «На дороге», – огромного города, скорости, рева скорости, искал того, что Аллен Гинзберг называл «водородным джукбоксовым миром». Может, я жил в нем всю свою жизнь, не знаю, но так его никто не звал. Лоренс Ферлингетти, другой поэт-битник, называл его «поцелуеустойчивым миром пластмассовых туалетных крышек, тампаксов и такси». Это было тоже ничего, но в стихотворении Грегори Корсо «Бомба» говорилось более по делу, оно вообще лучше отражало дух времени – траченый мир, тотально механизированный – сплошная суета и мельтешня – только чистка полок, штабелирование ящиков. Соваться во все это я не собирался. В творческом смысле с этим уже ничего не сделаешь. Я все равно оказался в параллельной вселенной, а там работали более архаические принципы и ценности; действия и добродетели там были старомодны, суждения так и валились на головы. Культура с женщинами-изгоями, супернегодяями, демоническими любовниками и евангельскими истинами… с улицами и долинами, густыми торфяными болотами, землевладельцами и нефтепромышленниками, Стэггерами Ли, Красотками Полли и Джонами Генри… невидимый мир, что возвышался над головой стенами своих сияющих коридоров. Все было в нем и все было ясно – идеально и богобоязненно, – но этот мир следовало отыскать. Его не подавали на бумажной тарелочке. Фолк-музыка была реальностью более блистательного измерения. Она превышала любое человеческое понимание и если звала тебя – ты мог бы исчезнуть в ней, полностью всосаться. Я чувствовал себя как дома в этом мифическом царстве, состоявшим не столько из личностей, сколько из архетипов, наглядно выписанных архетипов человечества, по форме – метафизических, и каждая заскорузлая душа там наполнена естественным знанием и внутренней мудростью. Каждая требовала определенной степени уважения. Я с готовностью верил в их полный спектр и собирался петь о нем. Это было так реально, гораздо правдивее, чем сама жизнь. Словно под увеличительным стеклом. Фолк-музыка – вот все, что мне требовалось для существования. Беда в том, что ее не хватало. Она устарела, оторвалась от надлежащей действительности, от веяний времени. История огромная, но наткнуться на нее было сложно. Едва я влез туда сквозь какую-то щелочку с краю, моя шестиструнная гитара словно обернулась волшебной палочкой, и я мог передвигать вещи, как никогда раньше. У меня не было других забот или интересов, помимо фолк-музыки. Всю свою жизнь я распланировал в привязке к ней. У меня было мало общего с моими неединомышленниками.
Я смотрел из окна второго этажа общежития, выходившего на Юниверсити-авеню, сквозь зеленые вязы и медленный поток машин, сквозь низкие тучи; пели птицы. Словно поднялся занавес. Самое начало июня, прекрасный весенний денек. Кроме кузена Чаки, в доме было еще несколько парней, но они в основном околачивались в столовой, в подвальной кухне, которая тянулась под всем домом. Все они выпустились недавно из университета и летом подрабатывали – ждали, когда можно будет двинуться дальше. По большей части просто сидели, играли в карты, пили пиво – в драных футболках, обрезанных джинсах. Жеребцы. На меня они не обращали внимания. Я понимал, что могу свободно входить и выходить, и никто меня тут не потревожит.
Первым делом я сменял свою электрогитару, которая все равно была бы мне без толку, на акустический «Мартин». Человек в музыкальной лавке честно мне ее обменял, и я вышел с новой гитарой в чехле. На ней я играл потом пару лет или около того. Район вокруг университета назывался Дряньгородом – что-то вроде Деревни в миниатюре, нетипичное для остального Миннеаполиса место. В основном там стояли викторианские дома, где селились студенты. Учебная жизнь на время замерла, поэтому дома оставались по большей части пустыми. В самом сердце Дряньгорода я нашел музыкальный магазин. Я искал в первую очередь фолк-музыку и первой увидел пластинку Одетты, вышедшую на лейбле «Традишн». Я зашел в будку послушать. Одетта пела великолепно. Раньше я ее никогда не слышал. Глубокая певица, мощный перебор, и молотила она по струнам будь здоров. Я сразу же выучил чуть ли не все песни с той пластинки, вплоть до молотьбы по струнам.
Со своим новоприобретенным репертуаром я двинулся чуть дальше по улице и заглянул в «Десятичасового грамотея» – битницкое кафе. Я искал исполнителей с похожими интересами. Там оказался первый в Миннеаполисе парень, похожий на меня. Его звали Джон Кернер, и у него с собой тоже имелась акустическая гитара. Высокий, худой, у него на лице постоянно было написано веселое изумление. Мы сразу же с ним сошлись. Некоторые песни мы уже знали оба – «Уобашское ядро» и «Дожидаясь поезда»[164]. Кернер только что демобилизовался из Корпуса морской пехоты и учился на авиационного инженера. Родом он был из Рочестера, Нью-Йорк, женат, а фолк-музыкой увлекся на пару лет раньше меня и научился множеству песен у парня по имени Гарри Уэббер, преимущественно – уличным балладам. Но играл он и много блюзовых вещей, традиционных барных номеров. Мы с ним сели, и я сыграл ему свои песни Одетты и несколько вещей Ледбелли, чью пластинку я услышал раньше записей Одетты. Джон сыграл «Кейси Джоунза», «Золотую тщету» – он пел много в стиле рэгтайм, вроде «Далласского рэга»[165]. Говорил-то он тихо и мягко, но когда пел, становился крикуном с полей. Восхитительным певцом был Кернер, и мы стали много играть вместе.
У Кернера я выучился множеству песен, просто распевая с ним на два голоса, а кроме того, у него дома были пластинки фолковых исполнителей, которых я раньше не слышал. Я много слушал, особенно – «Нью Лост Сити Рэмблерз». Я к ним сразу проникся. Меня в них привлекало все – стиль, пение, звучание. Мне нравилось, как они выглядят, как одеваются, а особенно – их название. Их песни охватывали широчайший диапазон – от горных баллад до скрипичных мелодий и железнодорожных блюзов. Все песни у них просто излучали головокружительную, потрясающую истину. Я не отпускал от себя «Рэмблерз» целыми днями. В то время я не знал, что они дерут весь свой материал со старых пластинок на 78 оборотов, но какая разница? Мне тогда совершенно никакой разницы не было. Для меня оригинальности в них было хоть лопатой греби – люди загадочные по всем статьям. Я не мог их наслушаться. У Кёрнера было много и других ключевых пластинок – в основном лейбла «Фолкуэйз»: «Песни с полубака и матросские напевы»[166], ее я тоже мог слушать снова и снова. На ней пели Дэйв Ван Ронк и Роджер Абрамс, а также некоторые другие. Пластинка меня просто вырубила. Полные ансамбли, гармонический драйв – такие песни, как «Навались, Джо», «Висельник Джонни», «Рэдклиффский большак»[167]. Иногда мы с Кёрнером пели эти песни дуэтом. Еще у него была пластинка фирмы «Электра» с подборкой всякого фолка и разными исполнителями. Там я впервые услышал Дэйва Ван Ронка и Пегги Сигер, там даже сам Алан Ломакс пел ковбойскую песню «Любезная»[168], которую я вставил в свой репертуар. У Кернера имелись и другие пластинки – блюзовые сборники, выходившие на лейбле «Архули», на которых я впервые услышал Блайнд Лемон Джефферсона, Блайнд Блейка, Чарли Паттона и Томми Джонсона.