Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они оба были трагическими мыслителями. Печать трагизма – на лице С. Н. Булгакова, во всей его темной, скорбной и напряженной фигуре, изображенной М. В. Нестеровым рядом со светлой постатью П. А. Флоренского («Философы», 1917)[500]. Той же печатью отмечен и автор «Апофеоза беспочвенности»[501]. «Вглядываясь в лицо Шестова, проступающее из его книг, видишь, что оно искажено страшной судорогой, рожденной от ощущения трагизма индивидуального человеческого существования, отданного на произвол случая и смерти»[502]. Всю силу своего «беспросветного ума» (по выражению В. В. Розанова) он сосредоточил на «проклятых вопросах»: обреченность человека перед лицом неизбежной смерти, унижение достоинства мыслящей и страдающей личности, бессильной не только перед нелепым случаем, но и перед жестокой и равнодушной необходимостью, неподъемная тяжесть веры, к которой человек стремится, но страшится самого этого стремления. Его «конфидентами» были великие трагические мыслители: Лютер, Кьеркегор, Достоевский, Ницше.
Но за сходством лиц стоит их глубокое различие. Это разные обличья трагедии, разные до того, что каждое как бы видит в другом не свое подобие, а скорее маску, пародию на трагическое мировосприятие.
Трагедия Булгакова – это трагедия философии (так называется одна из его важнейших работ). Трагедия Шестова – философия трагедии (в подзаголовке его книги о Достоевском и Ницше это словосочетание обозначает мыслительную установку, сосредоточенную на трагизме человеческого существования). Трагедия – ключевое слово, в нем – пересечение мысли обоих философов[503].
Действительно, различие между мировоззрениями Булгакова и Шестова бросается в глаза. Булгаков – «софиолог», испытавший влияние В. С. Соловьева и П. А. Флоренского, сторонник философии «Всеединства». Центральное место в этой философии за тезисом о нравственном и свободном разуме, воплощенном в Абсолюте и выступающем как цель для человека и человечества. Это связывает богословское учение о святой Софии с философской гносеологией. В то же время, если прав С. А. Левицкий, что подлинный философ не может не исходить из гносеологии[504], то Л. И. Шестов – вообще не философ. Так и считал С. Н. Булгаков: «Если понимать под философией систематическое исследование в области философских проблем, их существа в истории, то Ш. отнюдь не является философом, что, однако, не мешает ему быть своеобразным мыслителем. Его мыслительные установки определялись уже в ранних его сочинениях и представляют собой ряд попыток выразить по-новому одну основную тему – апофеоз философской “беспочвенности” (что в последнем переводе значит: философия веры)»[505]. «Философия веры» Шестова, с точки зрения Булгакова, есть не подлинная философия, а только взгляд на философию «извне», ее критика со стороны «индивидуалистического восприятия мира и жизни», которое принципиально «посюсторонне» и не склонно доверять универсалистским обоснованиям или оправданиям «поступи истории»[506].
Не склонно, потому что не признает за историей права раздавливать тех, кто попадает под ее поступь, мог бы возразить Шестов. Неподлинна, с его точки зрения, именно та философия, которой нет дела до «индивидуалистического восприятия мира», которая, рассуждая о Боге, Мире, Истории и даже о Человеке, так и не доходит до человека или приходит к нему с равнодушными объяснениями его страдания, ужаса и унижения. Объясняет, отворачивается и уходит прочь, в даль чистой мысли, даже не оглядываясь на «несчастнейшего».
Итак, оба мыслителя не признали друг друга «подлинными» философами. Не достаточно ли, чтобы разойтись и утратить интерес друг к другу? Ведь выводы, к которым приходил Шестов, были не только отличны от мировоззрения Булгакова, они могли быть поняты и как прямо враждебные ему. Борьба с разумом, с таким напором ведомая Шестовым, затрагивала и основы веры, как их понимал и чувствовал Булгаков. Шестовские инвективы в адрес «спекулятивной философии» «могли бы оказаться угодны для обскурантов богословия, гонителей богословской мысли»[507]. Шестов, противополагая веру и знание, веру и логику, веру и мораль, разрушал саму возможность «верующей философии», отторгал философию от богословия. И Булгаков, чья мысль билась как раз над единством богословия и философии, не удерживается (даже в статье, посвященной памяти Шестова) от резкой отповеди: «Это есть больше игра в парадоксию, “заумная” мысль, лишенная смысла и смыслов. Философия Абсурда ищет преодолеть “спекулятивную” мысль, упразднить разум, перейдя в новое ее измерение, явить некую “заумную”, “экзистенциальную” философию. На самом же деле сама она представляет собой чистейший рационализм, только с отрицательным коэффициентом, с минусом. В ней нет преодоления мысли и слова, а только абстрактное их отрицание»[508].
Прислушаемся к этому замечанию Булгакова. В претензии Шестова говорить от имени «существования» он видит только «слова, слова, слова», взывающие к бунту против слова. Противоречия, в которых бьется экзистенциальная философия, остаются на уровне слов, они не достают до глубины бытия. И взывание к вере, единственно способной вывести человека за круг необходимости в пространство свободы, оказывается словесным заклинанием, это бунт против разума в сфере рассуждающей мысли («рационализм навыворот»), бессильный за ее пределами. Поэтому и кружит мысль Шестова вокруг одной и той же темы, не в силах оторваться от ее притяжения: ведь стоит ей коснуться «бытия самого по себе», как бунт тотчас же разрушится, и она смиренно припадет к бытию, либо забьется в бессильном пароксизме – какая уж там свобода, какая вера! Одна только философия свободы и философия веры!
Итак, с позиции Булгакова, трагедия бытия неразрешима в «философии трагедии». Ибо эта философия сама не трагична, она не живет в трагедии, а лишь размышляет о ней, удовлетворяясь ее «чисто рациональным» (хотя и «с минусом») обсуждением.
Это крайне важный момент. Ведь зачисление Шестова в разряд иррационалистов, скептиков и волюнтаристов – едва ли не общее место, в котором совпадают взгляды многих его критиков и сторонников[509]. Но Булгаков критикует Шестова иначе. Дело не в слабости и непоследовательности рационального «опровержения» рационализма, не в том, что Шестов доказывает несостоятельность рациональных доказательств или логически опровергает приемлемость и всеобщность логических выводов. Дело в другом: Шестов остается на уровне рассуждений о трагедии бытия, тогда как трагедия имманентна самому Разуму. «Иррационалист» Шестов слишком рационален, чтобы впустить трагедию в Разум, он остается «по сю сторону», на краю разверзающейся бездны, не решаясь ступить в нее в надежде на помощь свыше, но упрекая других за утрату этой надежды.
Эту черту философии Шестова подмечает В. В. Зеньковский: «От внешних проявлений рационализма он восходит к его извечным основным положениям; он критикует христианский рационализм, но еще более критикует он античный рационализм