Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фрау Бэрхен только пожимает плечами, когда в начале 1944 года Эльза показывает ей листовку о Хансе и Софии Шолль и говорит: «Ты могла бы заняться чем-нибудь более полезным». Эльза, не пропускающая ни одного танцевального вечера, немного смущена. Она с самого начала войны считает себя антифашисткой и действительно остается одной из самых надежных «оппозиционерок» среди «золотой» молодежи. Эльза провожает на вокзал каждого из своих кавалеров, уезжающих на фронт, по опыту зная, что они не вернутся. В ответ на неприятное замечание она, в свою очередь, пожимает плечами и, простившись с подругой, отправляется в антикварную лавку (которая, к счастью, пока не сгорела), чтобы поискать для себя новое колье. Один из ухажеров Эльзы, солидный человек, посоветовал ей припрятать ее картины. Но эта красивая девушка слишком легкомысленна. Сейчас, правда, она наконец «взялась за ум» и толкает перед собой тачку с кое-как завернутыми в газетную бумагу картинами Сезанна, Модильяни, эскизными изображениями Фрейда, письмами Планка, макетом театральной декорации работы Брехта, десятками гравюр и «антифашистских» дисков — за хранение всего этого она запросто могла бы поплатиться жизнью. Добравшись до Потсдамского вокзала, откуда собирается доехать до своего загородного дома с уютной спальней, горячей водой и ванной, она успевает до отхода поезда познакомиться с галантными офицерами, которые помогают ей разместить все эти сокровища в ее купе. Она возвращается в Берлин через два дня, чтобы не пропустить очередного бала, ничуть не беспокоясь по поводу воздушных налетов. У себя в конторе, на служебной пишущей машинке, она восемь раз перепечатывает листовку о казни брата и сестры Шолль, не обращая внимания на других работающих рядом с нею девушек. Потом заклеивает конверты с копиями текста и отдает их неизвестному, который должен бросить эти «маленькие бомбы» в почтовые ящики. Как обычно, все сходит ей с рук. «Мой новый возлюбленный красив, как Зигфрид, и вдобавок обладает чувством юмора!» — хвастается она в письме к подруге. Красота и юмор — вот что нравится Эльзе, хорошенькой беззаботной берлинке, которая перед сном читает в постели Томаса Манна, чтобы производить впечатление интеллигентной женщины. Она довольна, что не подчинилась распоряжению рейхсминистерства авиации о том, что частные лица должны пожертвовать имеющимися у них произведениями искусства в пользу партии (на самом деле — в пользу Геринга). Ночью зажигательный снаряд попадает в ее дом. Пожар удается потушить. Эльза «защищена», как любит говорить ее астролог. На следующий день, еще лежа в постели, она получает письмо от своей подруги из Рейнской области: «Мы живем в подвалах, пользуясь влажными салфетками вместо душа; носим каски и защитные очки, чтобы уберечься от ослепляющих фосфорных вспышек. Горят целые улицы. Я, как и ты, вздыхаю, вспоминая 1942 год. Прошло три года с тех пор, как Гитлер, это чудовище, отказался от плана децентрализации. Он решил, что все должно быть сконцентрировано в Берлине. Боюсь, что завтра, в связи с осложнившейся обстановкой, осуществить децентрализацию будет уже невозможно». Эльза смеется, читая постскриптум своей подружки: «Я тебе завидую, ведь ты уверена, что борешься против войны, когда участвуешь в праздничных вечеринках или флиртуешь. Наверное, именно по этой причине мой брат так тебя любит. И у него наконец появился шанс добиться взаимности: он был ранен в освобожденной Норвегии!» Сложив письмо, Эльза сладко потягивается, и в этот момент взвывают сирены; в дверь заглядывает ее старая няня, уроженка Силезии: «В укрытие, фрейлейн, schnell (быстро)!» Но Эльза отвечает: «Иди одна, эти жужжащие пчелы не причинят мне вреда». Няня замечает, что в комнате слишком холодно: лопнувшие оконные стекла заменены картоном. Она удаляется ворча. Британские самолеты систематически обстреливают квартал. Эльза откладывает томик Томаса Манна и берет в руки плюшевого медвежонка, которого подарил ей один молодой человек, потом погибший под Сталинградом. Грохот, прямое попадание бомбы… Эльзу найдут мертвой, обнимающей этого самого медвежонка. «Пчелы» к тому времени будут уже далеко.
Урсула фон Кардоф, самая близкая подруга Эльзы, вместе с незнакомыми ей женщинами на Аугсбургерштрассе передает по цепочке ведра с водой. Она — такая же изящная и беззаботная, какой была ее покойная подруга, но сейчас, когда в горящем зерновом складе закричал ребенок, Урсула, не раздумывая, бросается туда. «Безносый» лейтенант, как она потом напишет в своем дневнике, едва успевает оттащить ее и спасенного ею младенца от здания, прежде чем обрушиваются балки перекрытия и крыша. «Вы сумасшедшая», — задыхаясь, говорит он. Он провожает Урсулу до дому, сдает с рук на руки ее отцу, выпивает предложенный стакан шнапса и сразу уходит. Отец Урсулы встречает их в пижаме, со свечой в руке, потому что вся улица затянута дымом. С 1933 года он избегает слова «национал-социалист», во время бомбежек спускается в подвал и при свете свечи читает Флобера, сидя в небольшом кожаном кресле, перед которым, у его ног, на крошечном коврике стоит аккордеон и валяются домашние тапочки. Он отказывается слушать радио и давно не обращает внимания на воющие день и ночь сирены.
Приходят соседи с оскорбительными претензиями: они говорят, что на этой неделе в их квартале было 1700 возгораний, а он не желает делать ничего полезного. Он в ответ только улыбается: «Долг человека состоит в том, чтобы попытаться все понять…» Они пожимают плечами: как можно до такой степени не любить свою кровь, свой народ? В Рейнской области, в маленькой деревушке, прошлой ночью было семь тысяч убитых. Дюссельдорф полностью разрушен. У кого-то там жил старый друг — так вот, после обстрела не нашли ни останков погибшего, ни даже висевших на стене фотографий его убитых на фронте сыновей.
В тот же вечер Урсула устраивает вечеринку «в память об Эльзе, которая так хотела прийти на этот праздник»! Никто, само собой разумеется, не носит траур. Приглашенные, как обычно, приходят с бутылками и пакетами провизии. Молодежь наблюдает за воздушным налетом с балкона (пока неповрежденного) на втором этаже. Кто-то говорит: «Знаете, недавно расстреляли Курта, капитана Люфтваффе, — просто потому, что, разбушевавшись в компании своих друзей, которые не сумели его утихомирить, он выскочил на улицу и крикнул какому-то эсэсовцу: «Я больше не верю в победу!» Как вам это понравится? Каждые четыре или пять дней мы теряем один из русских городов! Ганновер, Кассель, Франкфурт, Эмден уже разрушены». Урсула непрерывно орудует штопором — по ее словам, она стала несравненным экспертом в этом деле. Все стоят в темноте, на обледеневшем балконе. Луна над развалинами имеет зловещий вид. Лучи прожекторов похожи на лапки гигантских пауков, прыгающих по снегу. Кто-то говорит, что консьерж — у него нет ни жены, ни детей — сидит в подвале один: «весь зеленый, остроносый, вылитый персонаж Брейгеля». «Вы знаете, что он мне сказал, когда мы с ним оказались вдвоем в укрытии, лицом к лицу?» — вступает в разговор отец Урсулы. «Нет, и что же он вам сказал?» — «Пусть лучше придут русские! Мы бедные люди, они ничего плохого нам не сделают».
Наташа ищет через весь город с лопатой на плече вместе с другими женщинами из «команды мусорщиков». Чем дальше они продвигаются к западу, тем чаще по пути встречаются руины. Начиная уже с Александерплац. Дойдя до Фридрихштрассе, Наташа по-православному крестится (справа налево) перед полуразрушенным остовом когда-то возвышавшегося здесь, на углу Кудамма, розового собора. Впереди пространство затянуто белесой дымкой. Обнажившиеся трубы парового отопления висят прямо в воздухе, образуя «футуристический силуэт», как сказал ей один знакомый француз. Когда Наташа сделает свою «норму», то есть выполнит тот объем работы, что гарантирует ей дневное пропитание, и сверх того соберет трупы, она отправится к магистрату Шарлоттенбурга, который еще вчера представлял собой красивое небольшое здание, уютно разместившееся на маленькой площади среди платанов. Сегодня все, что осталось от магистрата, это барак, на котором готическими буквами написано: «Bauburo» («Строительное бюро») — такой эвфемизм! Вокруг барака колышется море человеческих голов. Это те, кто прошлой ночью пострадал от обстрела, — только в одном квартале. Взрослым раздают совсем новенькие мешки, тачки, еще пахнущие смолой, лопаты, а детям — кожаные штаны на бретельках с нарисованными на них цветками эдельвейса или белочками. Наташе приходится снова идти работать — разбивать потерявшие устойчивость части фасадов. Вокруг нее крутятся ребятишки, визжащие от радости, когда сверху летят большие куски штукатурки. «Может быть, там, внутри, замурованы их матери», — проносится у нее в голове. Люди тащат, подгоняя ударами кирок, несчастного, истекающего кровью мародера (ему уже отрубили в наказание руку) — тащат в берлинскую тюрьму «Моабит», где страшный палач неустанно рубит головы преступникам. В другом квартале, который пострадал меньше, Наташа замечает нескольких своих соотечественниц, молодых девушек, которые заняты тем, что вставляют оконные стекла. Она их окликает. Одна из девушек протягивает ей Vollkornbrot, краюху хлеба из муки грубого помола, кисловатого и черного, в котором попадаются целые зерна. Кроме такого хлеба всем, кто имеет при себе лопату, дают суп. Наташа, будучи фаталисткой, думает про себя: «С одной стороны — поднакопившие жирок раздатчицы супа; с другой — тощие женщины, у которых ничего в жизни не осталось, со своими мисочками, используемыми для чего угодно». Подкрепившись, но не утолив голода, — ей дали суп из кубика, заправленный манкой, — Наташа возвращается к себе в барак и съедает за один раз весь свой недельный рацион: полторы буханки хлеба, три сантиметра фальшивой мортаделлы, 50 граммов маргарина, столовую ложку творога и столовую ложку химического конфитюра. Завтра будет новый день, и она как-нибудь выкрутится. Она проходит через свой индивидуальный апокалипсис с такой мудростью и таким упорством, какими в старину обладали только наемники.