chitay-knigi.com » Историческая проза » Чайковский. История одинокой жизни - Нина Берберова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 59
Перейти на страницу:

Все имело успех: и “Ромео”, и Третья сюита, и “1812 год”. Венки, фотографы, серенада под окном гостиницы (“Боже, царя храни”), обеды, речи – он сам говорил ответную речь на немецком языке – все это вело его к прочной славе. И на обеде у издателя Бока в Берлине высокая толстая дама лет пятидесяти однажды протиснулась к нему. На ней было белое платье, ожерелье, серьги, у нее были выпуклые, умные глаза, немного слишком красное лицо. Она прикрывает веером пышный, наполовину оголенный платьем бюст и говорит, что узнает его. А он?..

Дезире Арто-Падилла приглашает его к себе: ей тоже хочется чествовать Чайковского: “Мы ведь были когда-то большими друзьями”, – улыбается она, и синьор Падилла, растолстевший, горластый и рукастый, просто душит его в своих объятиях.

“Голубчик Модя… Старушка столь же очаровательна, сколько и двадцать лет назад…”

Да, она была по-прежнему весела и блестяща, слегка ядовита, любезна и остра. Голос у нее был уже не тот, что прежде, но она не обманывала никого и самане обманывалась. И опять ей доставило неизъяснимое удовольствие – может быть, еще сильнее, чем когда-то, – посвящение ей Чайковским романсов. Он обедал у нее перед отъездом из Берлина, был посажен на почетное место.

“Старость”. “Тоска”, – записывал он в дневнике.

Пьяным он выехал из Германии и почти пьяным приехал в Прагу.

На последней перед Прагой станции его встретили делегации чешских музыкальных обществ; на пражском вокзале его приветствовал хор; до самого Hotel de Saxe ему кричали “Слава!”. Вечером чешские политические деятели приходили знакомиться с ним в его ложу (шел торжественный спектакль – “Отелло” Верди), где он сидел с Дворжаком. В Праге было еще больше восторгов, чем в Германии, никто ни за что не хотел брать с него денег. В Hotel de Saxe через день устраивались банкеты, на одном из них, между первым и вторым “патриотическим” концертом, Чайковский прочел на бумажке чешскую речь (написанную русскими буквами) – после чего его подняли на руки.

“Я не выдержу. Когда это кончится?” – наутро думал он. Поезд нес его в Париж. Пустую бутылку коньяка он выбросил из окна прямо под насыпь.

Париж – суетливый, чуть-чуть холодный и очень нарядный, был такой же, как и всегда. Германия слушала его, и Чехия слушала его всей страной, Париж принимал его в салонах, где любили Массне, Падеревского…

Чем больше надо было соблюдать приличий, говорить любезностей, благодарить, тем больше его тянуло, поздно ночью, в низкопробные места, в шантаны, на Севастопольский бульвар, где с Брандуковым они иногда поили девиц шампанским; или в цирк. Когда он приехал в Лондон, он почувствовал, что больше нет сил продолжать эту жизнь. Был март месяц. Не сам ли искал он того, что в полной мере встретил на Западе? Теперь он был признанным европейским музыкантом, теперь нечего было беспокоиться о том, что где-то кто-то его не знает, никогда о нем не слыхал… В поездах, за табльдотами его узнавали. Не этого ли хотел он когда-то? Или он по всегдашней своей привычке, которая делает его таким несчастным, начинает теперь сожалеть о том времени, когда его никто не знал, никто о нем не любопытствовал? Когда он был свободен.

Слава обязывала его. Ему многое приходилось скрывать и раньше, но сейчас ему придется скрывать почти все. Глаза друзей, врагов, поклонников, просто любопытных обращаются на него. За границей он получил извещение от министерства двора, что ему обещана пенсия от государя… Все это обязывает. О, если бы можно было уйти от себя! Но уйти он пробовал в жизни не раз, при воспоминании об этом дрожь пронзает его. Остается маскироваться, научиться маскироваться так, чтобы никто не знал, что в нем происходит, чтобы не догадывались о том, что ему невыносимо жить на свете, что, когда он утром просыпается и видит в окошке свет дня, он шепчет с тоской: опять день!..

Для того чтобы закрыться от всех, он будет отныне избегать оставаться вдвоем с кем бы то ни было – в компании сколько угодно, но только не с глазу на глаз: ни с любопытствующим обо всем Ларошем, ни с деликатнейшим Сергеем Ивановичем. Он будет еще снисходительнее в обращении, особенно с молодежью. Надо, чтобы все думали, что он вполне уравновешенный, просто не слишком веселый человек. Потом он будет писать: он напишет секстет, балет, опять оперу… Все, что захочется, все, что закажут. После заграничной поездки стало ясно (и Бродскому, и Зилоти, вероятно), что ему надо спешить: он слишком изношен душевно, он болен телесно, он, конечно, скоро умрет. Надо написать еще что-то, главное, мучительное, что мерещится всю жизнь. Разрешить один неразрешенный вопрос.

Но пока он пишет “не то”: Пятую симфонию, и делает это, чтобы доказать самому себе, что он еще не окончательно исписался, что “старик не выдохся”. По приезде домой он садится за работу без вдохновения. От заграницы он устал, отвык от одиноких вечеров, но и люди, съезжающиеся к нему из Москвы, ему сейчас не милы. Денежные дела его, несмотря на пенсию, запутаны.

Вокруг вырубали столетний лес, на лето съезжались дачники. На тихое деревенское кладбище в лунные вечера ходили парочки. Чайковский для своих прогулок выбирал уединенные места, которых становилось все меньше, но каждый день он выходил, в любую погоду.

У него вошло в привычку, проходя мимо домов, заглядывать в окна так, чтобы его не видели. Подглядывание сделалось его страстью, иногда он за этим только и ходил. Он лучше других знал, что человек, когда один, не похож на того, каким его знают окружающие, и он старался увидеть чужих ему людей в одиночестве. Сквозь штору, сквозь щель ставни, сквозь незанавешенное окно.

Гости приезжали часто, почти всегда в тот год гостил кто-нибудь, то Модест с Колей или один, то – короткое время – красивый, совсем уже взрослый, надменный (“сто раз божественный”) Боб; то жил Ларош – опять, после недолгого профессорства в Московской консерватории, переехавший в Петербург – когда-то многообещающий, скороспелый, теперь – опустившийся неудачник, с запутанной личной жизнью, целыми днями валяющийся по постели с учебником латыни в руках (“и вздумал учиться, и лень”), отрастивший себе громадный живот, однажды вдруг бесцеремонно признавшийся, что “терпеть не может Петину музыку”. Приезжали из Москвы с деловыми разговорами консерваторские сотрудники: Сергей Иванович отказался от директорства, оно отнимало у него слишком много времени, Сафонов был на его месте; вместо Альбрехта инспектором стала вдова Губерта… Чайковский и сам наезжал в Москву, в Петербург: это стало необходимостью. В один из его приездов в Петербург к нему обратилась дирекция Императорских театров с заказом: написать балет. Косвенно ему намекнули, что этого хочет государь.

Либретто было ему уже готово. Это была “Спящая красавица”, и он между делом принялся сочинять с давно не бывшим, легким и ясным настроением. Недаром Ларош говорил когда-то, что он “одарен к серьезной музыке на воздушный сюжет”. Он вспоминал, как Надежда Филаретовна несколько лет назад ему писала об “опьянении музыкой”. На этот раз он и впрямь пьянел, когда писал. Главное, он старался умерить свою обычную резкость, свои “шумы”.

– Ах, почему у меня не так, как у Николая Андреевича (Корсакова)! – говорил он часто. – Трубы, тромбоны, ударные инструменты дуют себе во все лопатки по целым страницам, без надобности, без всякого толку!

1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 59
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности