Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пыталась разъяснить суть той небольшой встречи, но, по-моему, никакими словами этого не передать. Все совершилось как бы невзначай, совсем буднично. Воздействие его личности, тон разговора – все это не поддается описанию.
Несомненно одно: Сталин вовсе не показался ей диктатором. Скорее он выступил главным посредником и посодействовал принятию коллективного решения: «Похоже, мы все вместе это провернули», – вспоминала она. А сама встреча оставила неизгладимый след в сознании Стронг, вызвала некую внутреннюю перемену: «Казалось, работа могла бы приносить одну чистую радость, если бы только иногда можно было обращаться к нему с вопросами – и наблюдать, как спутанный клубок мысли распутывается благодаря его знанию, которое глубже твоего». По представлению Стронг, Сталин не давал присутствующим в комнате какой-либо конкретной линии, которой полагалось придерживаться, а позволял им выработать ее самостоятельно – чтобы они все сообща согласились ей следовать. Он открыл им ту «волю к созиданию», которая внутри каждого из них уже была.
После этой встречи Стронг будто родилась заново. Они с Шубиным уже считали себя неофициально женатыми, но теперь, по-видимому, они решили оформить брак: Стронг наконец почувствовала, что и для нее нашлось место в Советском Союзе. Шубина она называла «товарищем, в чьем присутствии мало-помалу становишься тем человеком, которым давно хотелось быть». В статье «Мы, советские жены» Стронг причисляла и себя саму к этому «мы», и совершенно ясно, что, хоть брак и помог ей обрести ощущение собственного состоявшегося «я», отчасти ее слова созвучны тем мыслям о замужестве (а также любви и сексе), которые уже высказывала Беннет, – а именно, что все это лишь часть жизни, а не вся жизнь. Этого никак не могли постичь многие американки, которых вынуждали превратить в профессию «ремесло» домохозяйки. Стронг писала:
Наши мужья отправляются исследовать заполярные моря, берут штурмом плато высочайших горных хребтов Земли; они добывают из недр новые металлы, строят новые заводы, покоряют новые империи. Но и мы не сидим сложа руки, дожидаясь их возвращения: мы или отправляемся вместе с ними, или совершаем собственные экспедиции. Приключение революции – организованное завоевание мира человеком – это яркий и жаркий костер, рядом с которым меркнет любая личная история любви[426].
Вдруг обретя это новое ощущение собственной причастности к «приключению революции», Стронг сумела принять доводы Бородина (и мужа), объяснявшие, почему никто не хочет рассказывать «всю правду» о коллективизации или о массовом голоде и сопутствовавших ему смертях и насилии. По оценкам историков, насильственная коллективизация и последовавший за ней голод 1929–1934 годов унесли жизни приблизительно 14,5 миллиона людей. Бородин говорил, что люди знали о нехватке продовольствия и благодаря повсеместной карточной системе, и благодаря сообщениям о масштабной борьбе за урожай:
Кому пошли бы на пользу сенсационные репортажи о голоде или подробности нашей собственной тяжелой жизни? Разве от этого у кого-нибудь появилось бы больше еды? Разве мы не делаем все, что в наших силах?
В книге Стронг «Советы борются за пшеницу: драма коллективного хозяйства» (1931), которую она выпустила еще до замужества и до судьбоносной встречи со Сталиным, конечно же, почти ничего не говорится о насилии, которое сопровождало коллективизацию. Неспособность рассказывать о голоде ей стало легче объяснять, когда она убедила себя в том, что ее работа способствует осуществлению «коллективной воли», которая, в конечном счете, позволяет свершиться справедливости.
Беннет сообщила Кеннелл (которая к тому времени уже вернулась в США) о встрече Стронг с самим:
Дядюшка Джо… ДЯДЮШКА ДЖО (да-да, я имею в виду того самого Дядюшку Джо, о котором ты наверняка подумала)… позвал АЛС на совещание – с ним самим и еще с двумя дядюшками, почти такими же важными… И они говорили о том, «как все плохо обстоит с советской пропагандой для американцев!» Представляешь! АЛС теперь вне себя от эйфории.
А Стронг, заново воспрянув духом, написала Джесси Ллойд О’Коннор, что ее приезд теперь неизбежен, и рассказала, что в результате ее обращения к Сталину произошло объединение двух газет-соперниц:
Он – просто самый шикарный большой начальник, какого мне только доводилось видеть… У него совершенно особенная манера: делать так, как будто вопросы разрешаются сами собой, он как будто совсем не навязывает свое мнение, хотя оно-то и становится последним словом в принятии коллективного решения[427].
Беннет получила обратно свою работу – и новую должность (завредакцией) в придачу. Вскоре она крепко подружилась с несколькими новыми сотрудницами-некоммунистками, в том числе с Ллойд О’Коннор, прибывшей в Москву летом 1932 года, и Симой Райнин Аллан, которая приехала на полгода позже. Ллойд О’Коннор работа в Moscow News не понравилась (занималась она в основном переводами), а Москва ей, как и Кеннелл, показалась очень изменившимся – в менее приятную сторону – городом по сравнению с тем, что она помнила по концу 1920-х годов. Не прошло и года, как она уехала. Аллан же – еврейка русского происхождения и недавняя выпускница Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, лишившаяся работы в пору Великой депрессии, – продержалась целых два года. В СССР она обрела ощущение общности целей с единомышленниками, чего ей очень не хватало на родине, и встретила своего будущего мужа.
И Беннет нашла способ выжить – и даже преуспеть – вопреки всем жизненным трудностям, а может быть, и не вопреки, а благодаря им: они как будто придавали жизни больше смысла. Так, в октябре 1934 года, вернувшись из утомительной шестидневной поездки в вагоне третьего класса (на свидание к мужу в лагерь), она все еще чувствовала, что хочет остаться в России. Она писала другу:
О – я могу уехать на родину… Друзья уверяют меня, что я даже могу найти там работу. Но я воображаю погоню за картинками и возню с душещипательными историйками – или даже достойные сенсации, – сравниваю все это с моей выматывающей нервы, подрывающей здоровье, однако радостно-будоражащей жизнью в Москве – и остаюсь здесь.
Беннет пыталась объяснить свое решение:
Моя вера в социализм – почти… единственное, к чему я когда-либо относилась всерьез, – и здесь… даже если ты и теряешься, если и отчаиваешься, – тебя всегда окружают те, кто не теряется, кто не колеблется, кто уверен в собственной правоте. Как-никак, они ведь борются, они дерутся и держатся за единственную для мира надежду, – за то, во что и я хочу верить и верю[428].
Стронг, несмотря на всегдашнее желание оправдывать и разумно объяснять советскую политику, поддержала Беннет в попытках добиться освобождения мужа. Свои доводы она обосновывала тем, что высылка в тюремный лагерь законного мужа американки за поведение, не противоречившее действовавшим на тот момент законам, может вызвать международный скандал. Кроме того, заявляла она, не было ни малейшего смысла разлучать мужчину, обвиняемого в гомосексуализме, с женой и усылать его в дальние края, где он будет находиться в окружении тысяч других мужчин[429].
Попытки вызволить Константинова или хотя бы заменить для него каторгу на «вольное поселение», чтобы Беннет могла жить с ним вместе в Сибири (это была его идея – не ее), ни к чему не привели, да и в любом случае Беннет не вынесла напряжения, вызванного арестом и заключением мужа. В ноябре 1936 года они развелись. К тому времени Беннет уже навсегда ушла из редакции Moscow News и писала материалы в основном для Международной службы новостей. Несколько месяцев спустя она уехала в Испанию, куда ее завлекла – как более благородное дело – набиравшая обороты Гражданская война. К тому же Беннет вступила (или попыталась вступить) в коммунистическую партию – возможно, потому что, будучи ее членом, было проще попасть в Испанию, а может быть, потому что Беннет сочла, что партийность укрепит ее в вере, которую ей так хотелось иметь.
Стронг же ожидали новые разочарования. Написанные ею мемуары не проложили ей дорогу в ряды компартии (на что она