Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прения между старушкой и арабом заканчиваются мирно – выигравшая еще один поединок, толкает она тележку, бесцеремонно наезжая на базарных зевак, – таранит, выписывает почти виртуозные вензеля, – опупевший от старушкиной безнаказанности торговец заходится в долгом крике, – от которого мурашки по коже и учащенное сердцебиение.
Шекель! – кричит он исступленно, – шекель! – вопит он, вращая белками глаз, успевая отслеживать следующую партию сошедших с автобусной подножки красавиц, русских, украинских, молдавских, азиатских, – ШЕКЕЛЬ! – вторит ему стройное грузинское многоголосье, – в зычный мужской рев вплетается почти козлиное блеянье, – а по обочинам шоссе сидят молчаливые йеменские старцы, – их рты забиты гатом, – волшебной травкой, отвечающей за белизну зубов и душевное равновесие.
На обочине вдоль шоссе сидят йеменские старцы, а еще – огромные пчеломатки, узбекские женщины с дешевыми грубыми пиалушками для чайной церемонии, а еще «правильными» казанами для настоящего плова и прочей кухонной утварью, на которой взгляд невольно задерживается, – что хочишь? – лениво вскидывается узбекская женщина и достает откуда-то из необъятных недр ажурное, фарфорово-фаянсовое, уже не среднеазиатско-советского обжига, а почти японское, – в бледных соцветиях и лепестках лотоса, – пиала уютно ложится в ковшик ладони, – такая лаконичная, такая непорочная, такая девственная.
Раскладки никому не нужных книг, изданных в каком-нибудь семьдесят девятом или даже девяносто четвертом, – учебники по праву, русской грамматике и китайскому, – набор отверток, позеленевшие лампы, зингеровские швейные машинки, велосипедные насосы, – здесь жизнь кипит до позднего вечера, – у «барахольщиков» свой неписаный кодекс, тонкая система уставных и внеуставных отношений, – своя ячейка, свои активисты и партийные боссы, свои ревнители и нарушители конвенции, – свои Паниковские и Балагановы, – свои пикейные жилеты и обитатели Вороньей слободки.
Пекарня «Ицик и сыновья» расположена на углу, в самом бойком месте.
Завидев меня, Ицик (иногда один из его сыновей или бесчисленных братьев) расцветает, сияет и демонстрирует всяческую приязнь.
Огромной лапищей он загребает порцию горячих бурекасов и сует мне в лицо, – попробуй, – попробуй, настоятельно рекомендует он, не в силах удержаться в рамках казенного хозяйского радушия, – попробуй, кричит он душераздирающе, вываливаясь за прилавок, – кхи! кхи! (держи) – с картошка! с яблоко! – плюет он исступленно, почти оскорбляясь, полыхая особенными, «ициковскими» чернильно-жаркими глазами, – смятенная, обезоруженная натиском, я покорно угощаюсь из Ициковой руки, огромной волосатой руки, – отставив усвоенные в детстве правила гигиены – из чужих рук – никогда – из чужих мужских рук, промасленных, горячих, нетерпеливых, пропахших сахарной пудрой, ванилью, цедрой и корицей, – истинным олицетворением восточного базара, крикливого, щедрого и бесцеремонного.
Что ви знаете! Еврейская больница – это курорт!
Если бы не врачи…
Весь день он сидит нахохлившись, похожий на орла – гордую и свирепую птицу, – на вопрос о самочувствии пожимает плечами и бормочет, – а хуй вам!
Глаза из-под кустистых бровей не отрываются от распахнутой двери, – будто сторож, несет он полуденную вахту, зорко отслеживая всякого входящего и проходящего мимо.
Он в курсе всех больничных событий, – кто вчера выписался, чье место пустует у окна, кого увезли в операционную, кто ассистирует, какие сволочи и уроды, – божевимой, какие же они…
Он высовывает голову из-под одеяла и тычет дулю, – прямо в лицо миловидной «русской» врачихе, идущей под руку с красавцем-арабом, буквально каким-то Гойко Митичем в белом халате.
Араб ослепительно улыбается и разворачивается к старику спиной.
Когда обход подходит к концу, он подпрыгивает как ужаленный и кричит, то требовательно, то жалобно, – ви слышите? у меня ТЕМПЕРАТУРА!!! Тридцать восемь и пьять!!!! ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ И ПЬЯТЬ! Слышите ви?
Раз в неделю его навещают сын с невесткой, – сын, здоровенный «биток», шумно вваливается в дверь и начинается торг, – шо такое? тебе хуево? это мне хуево, я тут бегаю, кручусь, весь день за баранкой – а ты сидишь, весь на готовом! Отдыхай! лечись! хуево ему… это тебе хуево? ты не знаешь, шо такое хуево!
Невестка, деваха с неприлично распахнутой лошадиной челюстью, в белых «впритык» штанишках на резинке, обнажающих огромные коленные чашечки и расползающиеся по бедрам синие и красные паутинки, выкладывает на тумбочку коробку конфет, – даже не конфет, а каких-то дешевых вафелек, – она нагибается, роется в сумке, при этом груди ее волнуются и колышутся, не груди, а белые лебеди, – кушайте, поправляйтесь! – она смахивает со щеки травленую прядь и толчется вокруг, грудью, животом, огромным своим задом.
Ви знаете, кто мой сын? – старик на минуту удостаивает своим расположением и поднимает острый желтый палец, – он у меня врач! да! настоящий! – не то что эти (пренебрежительный кивок в сторону коридора), – где учился? как это где? в педучилище, на массажиста!
Еще некоторое время он возбужденно ерзает, задумчиво перебирает вафли в коробке, вздыхает и вновь занимает наблюдательный пост у двери, – садится на краешек кровати, накрыв голову одеялом, гордый и свирепый, как беркут.
Нет, вначале, конечно, ее звали не так. Каким образом Чили стала Чилингой, Чилинькой, Циленькой и Цилей, догадаться нетрудно. Но вот как Чилинга превратилась в Ширинку?
Кто-то недослышал, переврал, схохмил, и вот уже неуклюжий подросток таксы ковыляет по двору, откликаясь на все десять имен, и даже на совсем идиотскую Ширинку.
Свернувшийся в ладони щенок дышал молоком. Смехотворный заморыш. Самый неудачный в помете. С вывернутыми лапками, сломанным хвостом и любопытной старушечьей мордой. Морщинки собирались на лбу, образуя жалкую ижицу.
Спустя несколько месяцев старушка разгладилась, похорошела. Расцвела. Заливаясь роскошным лаем, катилась под ноги зазевавшимся прохожим, весело трепала подолы и края брюк.
Носилась по близлежащим паркам, бесстрашная, вздорная, кусучая.
Обнаруживая нрав совершенно независимый, она не задерживалась на руках. Лицемерно блистала глазом, тарахтела миской. Юлила и суетилась вокруг мусорного ведра.
В тот день, когда в квартире раздался звонок, и вслед за словами «приходите за результатами немедленно» воцарилась напряженная тишина, Циля терзала непонятного происхождения ошметки. Нечто среднее между куриной лапой и изорванным сухожилием. Как ОНО попало в наши съемные апартаменты, оставалось только догадываться. Квартира находилась в старом продуваемом всеми ветрами амидаровском доме. Дом славился низкими потолками и шумными соседями.
Новые репатрианты, увязшие в квартирных долгах. Стадия вечного восхождения. Старожилы. Пустившая крепкие корни марокканская алия. Огромные кланы. Непонятно, кто кому брат, сын, муж. Неистовые смуглолицые люди, навязчиво доброжелательные и скандальные. Итальянская мафия? Приезжайте сюда, на улицу Цалах Шалом, и будет вам мафия! На балконе последнего, пятого этажа, – величественная «има», всеобщая мать, восседает на парчовых подушках, согбенная, крючконосая, с запавшими щеками. Что было у нее там, в Касабланке? А здесь – у нее всё. Продавленная тахта, с десяток парчовых подушек, заботливые сыновья с карманами, набитыми кунжутной халвой. Тохли, има, тохли (ешь, мама, ешь). Ты заслужила. Раннее утро, а има уже здесь. Перебирает четки, бормочет, чуть ли не жужжит. То сама с собой, а то еще с какой-нибудь родственницей. Или с внучатой племянницей, непременно в черном, с люрексом, с лайкрой, обтягивающей желтоватую кожу.