Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вернулся домой, голова моя гудела, словно тоже была сосудом, наполненным свирепыми насекомыми, – может, это мою голову следовало отсечь? Селестина ушла. Читать я, вероятно, не смог бы. Поэтому включил телевизор и стал смотреть чемпионат мира по мотогонкам MotoGP, транслировавшийся из Арагона с задержкой. MotoGP я видел впервые, но меня сразу заворожили мотоциклы, диковинные кожаные костюмы гонщиков – пухлые и сгорбленные в спине, со скользящими накладками из керамического порошка, закрепленными на коленях липучкой Velcro, – футуристические шлемы и, конечно, сама ожесточенная гонка. Комментаторы говорили, что даже в этих элементарных транспортных средствах все больше сложной электроники – она управляет дросселем, сцеплением, тормозами, наклоном колес и даже определяет угол крена, что вызывает беспокойство: так, глядишь, и в гонщиках надобность отпадет. Само собой, вникая в различные технические тонкости, связанные с мотогонками, я оживился и с радостью отвлекся от всего остального; информация о технологиях MotoGP просачивалась ко мне посредством технологии слуховых инструментов “Сименс”, и скоро мне казалось, что антипробуксовка, антиблокировочная тормозная система, сенсор, замеряющий перегрузку, и электронный блок управления заработали в моих ушах. Я подумал, что колонки нашего несчастного старенького Loewe – самые примитивные стереоколонки, не 5.1, 6.1 и так далее, – еще очень даже неплохие, и захотел переключить слуховой аппарат на пятую программу, просто чтобы посмотреть, как она передаст сверхъестественный рев мотоциклов с многоцилиндровыми двигателями.
Мой указательный палец уже завис над переключателем на левом заушном модуле аппарата, и тут я услышал, как звякнули ключи Селестины – она поднялась на нашу узенькую лестничную клетку. Из-за легкой клаустрофобии Селестина обычно не пользовалась тесным лифтом, она шла пешком по винтовой лестнице, и ее было слышно издалека. Я выключил телевизор в тот момент, когда два ведущих испанских гонщика стартовали в последнем заезде, чем вызвали дикий восторг арагонской толпы, но послевкусие от этого технического коктейля из MotoGP и слуховых инструментов прошло нескоро – период полураспада впечатлений занял какое-то время.
Обычно самые глубокие и отвлеченные интеллектуальные беседы мы вели, лежа в постели, – как правило, одетые, хотя и не всегда. Разговор мог начинаться прозаично, на кухне или перед телевизором, и касаться самых обыденных вещей, но как только он перемещался в определенную плоскость, мы подсознательно это чувствовали и тоже перемещались, будто бы случайно, в нашу маленькую спальню, ложились рядом, ничуть не сбиваясь с ритма беседы (когда я лежал головой на подушке, мой слуховой аппарат начинал порой фонить и недовольно поскрипывать), а наговорившись, иногда предавались сну или сексу – и то и другое восходило к теме предшествовавшего разговора. По всей спальне валялись ручки и огрызки карандашей, ведь мы имели привычку делать заметки для будущих работ, статей, писем редакторам в любое время дня и ночи, в процессе или после наших прений в постели. Порой мы делали попытки приобщиться к технологии распознавания голоса, к заметкам с голосовым вводом на айпаде или айфоне, но неизменно возвращались к рукописному слову. У нас обоих был отвратительный почерк, который даже самому автору приходилось расшифровывать, но и процесс расшифровки доставлял удовольствие – извивы каракуль выражали эмоции и оттенки мысли, которых неспособны воплотить безупречные квадратики пикселей. Произнести слово, думали мы, все равно что выпустить его в пустоту, откуда оно может неожиданно испариться, а записанное слово хранится в надежном месте – внутри черепной коробки – и там спокойно вызревает.
Бросив ключи в деревянную китайскую чашу, стоявшую у входной двери на стеклянном столике в форме полумесяца, Селестина сразу направилась в спальню, сбросила туфли и упала на кровать с долгим, протяжным вздохом. Как обычно, я последовал за ней, тоже разулся и лег рядом, но не растянулся на постели, а сел, опершись на подушку.
Мы оба понимали: разговор пойдет о Ромме Вертегаале, и предисловия – вроде шуточек насчет проблем с парковкой или продуктов, которые мы забыли купить, – сегодня ни к чему. Селестина снова ходила в офис энтомологического общества в надежде, что ее знакомым удалось разузнать, где теперь находится Ромм и чем занимается. Больше ей не на кого было рассчитывать, ведь наши коллеги на Каннском кинофестивале ничего внятного сказать ей не смогли. “Насекомыми” занималось исключительно государственное агентство по кинематографу и СМИ Северной Кореи, а с режиссером они вовсе не общались. Он, кажется, впал в немилость в Пхеньяне, и хорошо еще, что не угодил в тюрьму. Отправиться в Канны представлять свой фильм, как делает большинство режиссеров, ему ни под каким видом не разрешили бы, и организаторы фестиваля согласились с этим жестким условием – они надеялись, что участие “Насекомых” в конкурсе хотя бы поможет установить более тесные связи с творческой интеллигенцией Северной Кореи. Чжо Ун Гю не кореец и вообще не азиат, он гражданин Франции, а по рождению – голландец, уверяла Селестина администрацию кинофестиваля, но ее заявления не принимались во внимание. Селестина умоляла прислушаться к ней – звонила, писала письма, устраивала одиночные пикеты у здания парижской конторы кинофестиваля, ей не верили, отказывались слушать, а потом уже открыто демонстрировали недовольство, то есть Селестина превратилась в настоящее бельмо на глазу, и вспоминать об этом не хочется. Участвуя в общественно-политической жизни, мы оба частенько становились такими бельмами, чем даже гордились, принимали как знак почета – не время думать о своем достоинстве или репутации, когда дело касается больных вопросов, – и это обстоятельство само по себе не слишком тяготило, однако в нынешней истории на кону стояли чувства, и Селестина, лежавшая в постели рядом со мной, казалась изнуренной, подавленной.
– Посмотри, – сказал я и протянул ей свой айфон.
Прикрыв глаза рукой, Селестина напрягала и расслабляла кисть, и мышцы ее предплечья ритмично вздувались – то выпирала боль и досада.
– Не в том я настроении, чтобы отыскивать иронию в твоих фотографиях. Прошу, не сейчас.
Путешествуя по городу, я снимал все, что казалось мне забавным, и приносил показать Селестине – как собака, играя, приносит хозяину палку. Наверное, я делал эти снимки, невинно изумляясь многогранности обыденной жизни, у Селестины же, напротив, каждая фотография вызывала отвращение и экзистенциальное отчаяние. Я уже перестал с ней спорить на этот счет.
Я сполз вниз, улегся рядом с Селестиной.
– В этой фотографии ирония особая. Ты ее оценишь. Обещаю.
Селестина внезапно повернулась и обеими руками ухватила меня за волосы – слуховой аппарат жалобно застонал. Раньше в такие моменты я вытаскивал его и клал на тумбочку, опасаясь, как бы сей инородный предмет не помешал нашей близости, но теперь мы оба так к нему привыкли, что мне это даже в голову не приходило.
– Звучит угрожающе, – сказала Селестина. – А душевное состояние у меня сейчас опасное, неустойчивое. Одно только фото бессмысленных знаков парковки может довести меня до крайности. И обратно я уже не возвращаюсь. – Селестина поцеловала меня крепко, взасос, потом отпрянула, будто ужаснувшись собственной смелости, – теперь она забавлялась. – Ну, давай посмотрим. Меня не так-то легко удивить.